Разумеется, самые громкие похвалы, услышанные из уст безвестного человека, были бы неприемлемы. Дитрих являла собой пример типичного сноба среди «знаменитостей», что выглядело смешно при ее непреходящей громкой славе.
Двадцать первого августа с воинственным и очень серьезным видом, надев все свои регалии, она шагала по Елисейским полям в первом ряду Американского легиона. Шел парад по случаю годовщины освобождения Парижа. Фотография запечатлела это событие.
К сентябрю она примчалась в Голливуд — примерять-подправлять новые туалеты для концертов в Лас-Вегасе и повидаться с Юлом. Как бывало всегда, когда моя мать не жила в Беверли-Хиллз и не снимала тайную обитель, она остановилась в доме Билла Уайлдера и его жены Одри. Уайлдеры были добрые друзья: слушали ее бесконечные тоскливые излияния, честно хранили секреты, короче говоря, на них она могла положиться в любых обстоятельствах. Что ничуть не мешало Дитрих прилюдно высказывать свое личное мнение об их характерах, привычках, образе жизни:
— Эта парочка ничем не занимается, только сидит целые дни перед телевизором! Билли даже кушает, глядя на экран. Усаживаются вдвоем, точно мистер и миссус Глуц из Бронкса, два таких маленьких грибочка, и едят свой замороженный обед! Невероятно! Вот что происходит с блестящими мужчинами, когда они берут за себя женщин низкого происхождения. Жаль!
У Юла в ту пору было предельно жесткое расписание, связанное с гастрольной поездкой. Ему приходилось выкручиваться, так или эдак приспосабливать свои выступления к коротким и частым выездам в Голливуд на переговоры с Сесилем Де Миллем по поводу роли Рамзеса в «Десяти заповедях». Читая его расписание и сопоставляя с дневниковыми записями моей матери в период между августом и октябрем 1954 года, я не устаю изумляться — как этот человек успевал быть одновременно в шести местах и еще превосходно играть в спектакле. Боюсь, здесь не обошлось без участия волшебных «витаминов» Дитрих!
Мой старший пошел в школу — настоящую школу с учителями, товарищами, с «покажи — назови». У него даже появилась настоящая коробка для ланча, украшенная картинкой из «Веселых историй». Мне все это невероятно нравилось — домашние задания, школьные экскурсии, уроки физкультуры, практические занятия в классе. Даже гимнастика! Каждое утро я не могла дождаться, пока встану; мне так хотелось абсолютно во всем участвовать! Я как бы ходила в школу вместе с моим ребенком. Долгие годы я доводила своих бедных сыновей до безумия, но они были великодушны и позволяли мне играть в эту игру, не боясь нажить репутацию мальчиков с абсолютно спятившей матерью, которая набивает под завязку красный ящик для ланча в Валентинов день, готовит сэндвичи с овощами в форме клеверного листа к празднику Святого Патрика и делает миниатюрные галеоны[17] к дню Колумба… Нет, пожалуй, я все-таки пишу не вполне правдиво. Они, конечно, боялись, но не настолько, чтобы портить мне удовольствие. Вместе с ними я даже переболела корью, ветрянкой и свинкой… Что ж, японские садовники, слуги, телохранители и «личный состав» студии не дали мне ничего даже отдаленно похожего, а я хотела подлинного детства — со всеми его радостями и горестями.
К тому времени, когда мне исполнилось тридцать шесть, я тоже могла законно похвастаться: «Меня не миновала ни одна детская болезнь».
В Голливуде моя мать тем временем ездила на примерки и ждала того главного телефонного звонка, который один мог бы наполнить ее жизнь смыслом. Догадываясь, что ушей Юла достигли слухи о «других мужчинах» и он негодует, она писала ему:
Мой милый, я разговаривала с тобой пару часов назад и теперь больна от горя. Что ужасного я совершила, чтоб заслужить это? Я старалась сделать мое письмо недельной давности повеселее, оттого что подумала: так будет лучше, чем посылать слезную жалобу. Не могу судить, получилось оно веселым или нет, но я в нем ясно дала понять, что ничего дурного за мной не числится. Не сомневаюсь, ты мне веришь, веришь в то, что ты моя единственная любовь и единственный предмет моих желаний, что я не смотрю на других мужчин, даже вообразить нельзя, будто я могу заинтересоваться другим мужчиной. Ради Бога, не отвергай меня, не отталкивай. Если ты станешь иначе думать о нас, если отречешься от любви, которую сам называл «безграничной», то знай, — это будет конец моей жизни. Быть не может, чтобы ты хотел это сделать без причины, хотел убить меня, — меня, которая любит тебя так сильно и так давно.
Копия была переправлена мне — на предмет комментариев, а также советов, что надлежит делать дальше.
Ранним утром двенадцатого октября она поехала на репетицию в Лас-Вегас, сильно простыла, потом написала в дневнике несколько слов о премьере, как о чем-то совершенно заурядном. На следующий день безумный успех даже не был упомянут, она просто вывела три слова на странице: «Чувствую себя ужасно». Больше ничего. И все то время, что она выступала в Лас-Вегасе, до самого конца ангажемента, Дитрих повторяет, что в отчаянье и полумертва от своей шумной популярности в городе. Сверкающая красотой, с царственным величием стоящая перед ликующими зрителями женщина каждый вечер пишет в дневнике: «Все дни похожи друг на друга. Скука».
Ноэл поддерживает с ней непрерывную связь. Она посылает мне копии писем. Видимо, я доросла наконец до сомнительной чести читать всю корреспонденцию моей матери. Тем более, что у отца на ранчо есть копировальная бумага.
11/11/54
Ноэл Коуард
17 Джералд-роуд С. В.
Дорогая моя,
фотография совершенно потрясающая, и платье — не платье, а мечта, …о, до него же мне хочется поглядеть, как ты кружишься в этом маленьком легком вихре.
Я имел колоссальный успех в «Кафе де Пари» и все весело смеялись, когда на премьере я хрипло прошептал «хэлло» в микрофон и сбросил с плеч невидимое манто. И еще я, со знакомым всем высокомерным взглядом, склонился над роялем. Хлопали мне изо всех сил и с восторгом.
В начале декабря приеду в Нью-Йорк.
Неизменно держу на подоконнике зажженную лампу и готов служить.
Люблю. Люблю. Люблю. Люблю.
Ноэл
Дело происходило то ли в Кливленде, то ли в Колумбии. Я участвовала в подготовке телевизионного марафона — многочасовой программы, бывшей частью кампании по сбору средств для Общества борьбы с церебральным параличом. В те дни, то есть еще до появления мегателемарафонов Джерри Льюиса, государственные организации сами должны были работать на благо местных отделений филантропических обществ.
Моя мать тоже была в этом городе вместе с Хэрольдом Арленом, приехавшим на добродвейскую апробацию «Дома цветов», своего нового мюзикла.
В апартаменты Арлена я вошла в ту минуту, когда Трумен Капоте со смятением на лице, напоминавшем доброго эльфа, пропищал:
— Дорогая! Дорогая Марлен! Солнышко! Нельзя рифмовать «му-ун» и «су-ун»[18], а потом с чистой совестью показываться на глаза людям.
— Почему нельзя? Не понимаю. Берлин сошел бы с ума, если бы у него отняли двойное «о». — Перл Бейли, по обыкновению, ранила прямо в сердце. Все, что выпало на ее долю в этом мюзикле, заключалось в подборе отрывков из старинных песнопений с тем, чтобы потом поместить их в подходящие места.
Дитрих — одна рука в кармане брюк, в другой — сигарета, — типичный композитор-песенник из «Переулка жестяных кастрюль»[19], — отметила мой приход кивком, не прекращая с глубокомысленным видом расхаживать по комнате.
— Но Хэрольд, милый, — тихо и проникновенно заговорила она, — тебе ведь не нужна такая слащавая музыка, верно?
— Любовь моя, такая слащавая музыка внушает мне только восхищение, — отозвался Арлен со своей обычной кротостью.