Некоторое время они ходили молча.
— А мы, — вдруг громко сказал Семён Александрович, — давай, не поддадимся обману! Будем смелы и твёрды. Взглянем этой жизни прямо в её бездушные, холодные глаза. Разве это уже так страшно, Вера? Ведь всё равно: ни счастья, ни красоты, ни даже горя — ничего нет на земле! Так неужели же дорожить иллюзией, когда знаешь, что это — только иллюзия? Неужели поддаваться обману, когда поймёшь, что это обман?
Вера с испугом отшатнулась от брата.
— Сеня! — прошептала она. — Ты так говоришь, потому что ты несчастлив. У тебя такое горе, а ты… ты утверждаешь, что его нет, не существует на земле!..
Агринцев точно пробудился от её возгласа и с растерянным, виноватым выражением притянул её к себе и внимательно заглянул ей в лицо.
— Не бойся, Вера! — мягко сказал он. — Я сказал то, что думал, но я ещё сам не убеждён в том, что я прав. Не стесняйся играть при мне столько, сколько хочешь… Я буду слушать тебя, и, может быть, я сам опять поверю обману.
* * *
Агринцев стал часто ходить к Екатерине Петровне. Она одна умела развлечь его и устроить так, что он начинал чувствовать себя спокойно и хорошо. Анна Николаевна и Вера раздражали его своей заботливостью, своей постоянной тревогой за него. Они убрали с его стола и со стены гостиной портреты Зины, но зато он каждый день находил в своей комнате вынутые просфоры. Это мать или старая нянька Зины приносили их от ранней обедни. Он встречал иногда эту няньку в коридоре, и она скользила мимо него, исхудалая, вся в чёрном, и только благоговейно целовала его в плечо. Говорить с ним, он знал, ей было запрещено. Анна Николаевна приходила к нему в кабинет, садилась на диван и следила за ним таким взглядом, от которого ему становилось больно. Катя чутко угадывала его настроение, и если не понимала его, то всё-таки вела себя так, как будто оно было ей понятно. Как-то она предложила почитать ему вслух. Он согласился; но когда она уже прочла несколько страниц романа, он вскочил с своего места и взволнованно забегал по комнате.
— Что вы мне читаете? — вскрикнул он. — Я знаю, я понимаю, кто это писал.
Она нашла подпись и прочитала имя автора.
— Нет! — возбуждённо повторял он. — Мне всё равно, как его зовут; я знаю только, что он не имеет права писать, потому что он такой же слепец, каким я был год тому назад. Всё те же условности, те же готовые, истасканные положения, как будто книга пишется не для живых людей, а для тех же героев романа. Скажите мне, к чему эта ложь? Я не верю, что существует хотя бы один человек, который не испытывал бы мучительную противоречивость, сложность чувства, а те люди, которые призваны разбираться в этих чувствах, уяснить их, — они, напротив, упростили их, отвели им надлежащие места, надлежащие заголовки. Здесь — любовь, здесь — ненависть, здесь — горе, здесь — разврат. И всё ясно и просто. Как будто все знают, что такое любовь, и горе, и ненависть… Как будто все должны чувствовать по шаблону, — а если не чувствуют так, то должны стыдиться и скрывать. Ах, Катя! Если бы люди меньше скрывали и меньше стыдились, — разве было бы такое одиночество, такой холод, такая пустота?
Катя закрыла книгу и откинулась на спинку кресла.
— А вот я чувствую так, как пишут в романах, — сказала она.
— Нет! — горячо возразил он. — Нет! Вам это только так кажется! Вы этого только хотите! Вам нравится форма, вы свыклись с шаблоном и не откровенны даже сами с собой. То, что коробит вас в вашем чувстве, то, что противоречит ему — вы усердно упрятываете в самый тайник вашей души и — вы спокойны. Всё в порядке. А когда запрятанное всё-таки пробивается наружу, растёт, крепнет, — вы убеждаете себя, что чувство ваше изменилось, обманываете себя ещё раз — и опять верны шаблону. Опять всё ясно и просто. И опять ложь, опять скрытность и одиночество.
Он вспомнил о матери, о том, что он «не мог бы» признаться ей в своём отношении в смерти жены; он вспомнил, как с каждым днём он всё больше и больше отстраняется от неё, и тяжёлое чувство горечи и жалости мучительной болью отразилось на его лице.
Один раз, когда он только что пришёл к Екатерине Петровне, раздался звонок, и в комнату, спокойно и уверенно, как жданный гость, вошёл Рачаев. Семён Александрович не знал, что доктор бывает у Кати, и его появление удивило его. Он заметил, что молодая женщина слишком порывисто поднялась к нему навстречу, а когда она заговорила с ним, в её голосе слышалось возбуждение и торопливость. Василий Гаврилович несколько раз поцеловал руку Кати, а потом подошёл к Агринцеву и снисходительно потрепал его по плечу.
— А ты молодцом, — заметил он. — Я боялся, что ты раскиснешь и окажешься совсем дрянью. Я не ожидал видеть тебя здесь.
— Это я не ожидал! — сказал Агринцев с внезапным чувством неприязни к манерам приятеля и ко всей его плотной, красивой фигуре.
Подали красного вина и фруктов. Семён Александрович понял, что Катя ждала Рачаева, и тогда только заметил, что вся квартира была освещена, портьеры у окон закрыты, а в воздухе слышался запах крепких, незнакомых ему духов.
— Будете пить? — предложила ему Катя.
Он взял стакан, который она протягивала ему, поставил его перед собой и с любопытством поглядел на Рачаева.
Василий Гаврилович разговаривал с Катей. Они оба с оживлением вспоминали Крым, но доктор говорил просто, без свойственных ему рискованных выражений; жесты его были плавны, костюм безукоризнен, волосы приглажены с особенной тщательностью.
Семён Александрович почувствовал себя как-то неловко, выпил наполовину свой стакан вина и от нечего делать опять принялся за свои наблюдения. Катя несколько раз оглядывалась на него, пододвигала к нему вазу с фруктами, ножичек или тарелку, а он видел, что обыкновенно бледные щеки её теперь пылали, а глаза казались темнее и больше. Семён Александрович встал и отошёл к окну. Чувство неприязни к Рачаеву и даже в самой Кате возрастало в нем постепенно, и он уже едва мог сдерживать себя, чтобы не выказать своей досады и нетерпения. Он сел в углу и не спускал глаз с беседующих, а руки его холодели и сердце билось тяжёлыми, неровными ударами.
Наконец он поднялся и подошёл к Кате.
— Я ухожу, — сказал он. — До свидания.
Она вскинула на него удивлённый, испуганный взгляд.
— Отчего? — тихо спросила она.
Он пристально поглядел ей в глаза и улыбнулся злой, неестественной улыбкой.
Катя, совсем смущённая, растерявшаяся, молча пожала его руку.
— Послушай, друг! — спросил Рачаев. — Да ты здоров?
Агринцев быстро повернулся к нему и с той же улыбкой потрепал его по плечу.
— Я догадлив, не правда ли? — сказал он.
— Нет, — ответил доктор, не спуская с него тяжёлого, почти брезгливого взгляда, — прежде всего ты как будто пьян, а ещё… ты глуп.
Семёну Александровичу хотелось ответить ему что-нибудь очень резкое и обидное, но он не нашёлся, махнул рукой и быстро вышел в переднюю.
* * *
Прошло несколько дней. Агринцев лежал на диване, курил и думал о том, что бы произошло, если бы Зина могла, чудом, вернуться на землю. Все родные и знакомые и даже он сам уверили бы её, что он сильно тосковал о ней и едва не сошёл с ума. Успокоившись и попав в прежнюю колею, он сам убедился бы в том, что испытал большое горе, и, описывая чувства одного из героев своего романа, восклицал бы по-прежнему: «Он любил её высшей, духовной любовью!» или: «Душа его была чиста и прозрачна, как хрусталь!»
Ему хотелось смеяться или плакать, но дверь отворилась, вошёл Рачаев и, не здороваясь, тяжело опустился в кресло.
— Что ж, дурь прошла? — спросил он серьёзно.
Агринцев молчал.
— Я же говорил тебе, что ты ненормален, — продолжал доктор. — Пойми: нельзя тебе обижаться, когда тебя называют глупым, потому что ты на самом деле глуп.
— Оставь свои шутки! — попросил Семён Александрович, удивляясь тому, что он искренно рад видеть человека, которого ещё недавно едва не возненавидел.