Литмир - Электронная Библиотека

Близились к концу его земные дни, он говорил жене: «Я к смерти готов…» Но — вот оно, безумие поэта! — твердил в своих виршах: «Не разнять меня с жизнью…»

И так сражались они в нем — человек, безмерно уставший от жизни, и поэт, весь во власти мечты о бессмертии, о лавровом венке, которым люди венчают своих великих, своих признанных сынов. Но и в эти считанные уже недели-месяцы жизни верный своей гордыне — он же «потомок народа овцеводов, патриархов и царей»! — просил Ося человечество как раз об обратном: чтоб не клали ему венка:

Не кладите же мне, не кладите

Остроласковый лавр на виски —

Лучше сердце мое расколите

Вы на синего звона куски.

Опять, опять мечты, грезы мальчика: помните, как, ударяя вороненую сталь, сколок о сколок, высекали мальчики синий звон и синие искры. Между двумя приступами удушья старик-мальчик Ося Мандельштам не только себя, но и других норовил уверить, что у него стальное сердце: расколотое, это сердце взлетит над землей кусками синего звона.

«…Упрямые, рассудочные, в глухих местечках метившие в гении юноши…» — кому, как не им, приходился Ося самым близким, кровным родичем! Вечные бродяги — они были везде дома, без куска хлеба — они были всегда сыты, дрожащие от холода — они пылали душевным огнем, униженные и оскорбленные — они возносились над человечеством, безымянные, неведомые — они в мечтах помечали столбовые дороги города и мира своими именами:

Эта, какая улица?

Улица Мандельштама.

Что за фамилия чертова! —

Как ее ни вывертывай,

Криво звучит, а не прямо.

Мало в нем было линейного.

Нрава он не был лилейного,

И потому эта улица,

Или, верней, эта яма —

Так и зовется по имени

Этого Мандельштама.

Психиатры утверждают: есть одна психическая болезнь — циркулярный психоз, при которой больной не теряет рассудка. Русский поэт Гаршин страдал циркулярным психозом, во время приступа он бросился в лестничный пролет: кто хочет избавиться от жизни — тот избавляется.

Осип Мандельштам несколько раз делал попытки покончить с собой. На самом же деле он не хотел умирать: то были не акты безумца — то были акты человека, утратившего волю к борьбе, к жизни.

Надежда Мандельштам, самый близкий к Осипу в те дни человек, разрывалась между двумя крайностями: то казалось ей, Ося сходит с ума, то, напротив, она подозревала его в притворстве — того рода притворстве, которое понудило андреевского героя доктора Керженцева, начавшего с игры в безумие, в конце концов воскликнуть в ужасе: «А может быть, в самом деле доктор Керженцев сошел с ума!»

Осип и сам, как помним, подозревал себя в безумии: «Может быть, это точка безумия…» Но, Боже мой, это же тривиальные страхи всякого неврастеника! Не хочу забираться в дебри психиатрии, но целиком принимаю тезис доктора Кречмера: стопроцентно здоровых психически людей — нет. Всякий человек, говоря по-домашнему, немножко того. У всякого человека с точки зрения идеального душевного здоровья бывают крайности, которые никак не уложить в рамки нормы.

Так стоит ли удивляться, что, помышляя о бессмертии, Ося тут же готов был поступиться жизнью:

И богато искривилась половица —

Этой палубы гробовая доска —

У чужих людей мне плохо спится,

И своя-то жизнь мне не близка.

Свое воронежское жилье Ося пел уличным голосом беспризорника: «Я живу на важных огородах / Ванька-ключник мог бы здесь гулять. / Ветер служит даром на заводах, / И далеко убегает гать».

А любовь, какая любовь была у беспризорника этого в Воронеже! Сколько слез пролила Надя из-за него, беспутного, — а лет было ему под полста — и двадцатилетней Наташи Штемпель, которая только что закончила университет и преподавала литературу в здешнем техникуме:

Пришла Наташа. Где была?

Небось, не ела, не пила…

И чует мать, черна, как ночь:

Вином и луком пахнет дочь…

А загадки какие загадывал Ося Наташеньке, простаивая, как влюбленный по уши школярик, у проходной техникума:

— Наташа, как писать — балда?

— Когда идут на бал, то — да.

— А полдень? — Если день, то вместе.

А если ночь, то не скажу, по чести.

И вдруг, оборотившись не то гусаром, не то царь-Соломоном на ложе у Суламифи, Ося уже без обиняков выписывает Наташенькины мечты, «чтобы мальчик был лобастый, на двоих похожий», и огненные клятвы этих двоих: «И к губам такие липнут / Клятвы, что, по чести, / В конском топоте погибнуть / Мчатся очи вместе».

Нет, хоть и уверял Ося свою Надю, что готов к смерти, но никак не был он готов — не хотелось ему умирать. Напротив, хотелось жить. Так хотелось, что решился Ося на самое тяжкое преступление: предать тысячелетний завет отцов «не сотвори себе кумира!», предать свою душу, предать дух — и тем спасти бренную свою плоть.

Вооружившись карандашом и бумагой, разложившись на столе, как стратег со своими картами перед решающей битвой, битвой-судьбой, Ося вспомнил Прометея, вспомнил Гомера, вспомнил Эсхила — ив этой компании почел себя достойным сложить оду товарищу Сталину, «в искусстве с дерзостью гранича» и обливаясь умильными слезами самозабвенно любящего сына:

И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,

Какого не скажу, то выраженье, близясь

К которому, к нему, — вдруг узнаешь отца

И задыхаешься, почуяв мира близость.

И я хочу благодарить холмы,

Что эту кость и эту кисть развили:

Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.

Хочу назвать его — не Сталин, — Джугашвили!

В былые дни Ося мучался вопросом: «Что он делает с буграми голов?» В «Оде» Ося не только для себя — «Я у него учусь к себе не знать пощады», но и для всех своих сограждан нашел ответ, «кто сдвинул мира ось, ста сорока народов чтя обычай», и куда деваются бугры голов:

Уходят вдаль людских голов бугры:

Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,

Но в книгах ласковых и в играх детворы

Воскресну я сказать, что солнце светит.

Правдивей правды нет, чем искренность бойца:

Для чести и любви, для доблести и стали.

Есть имя славное для сжатых губ чтеца —

Его мы слышали, и мы его застали.

В телефонном разговоре с Борис Леонидычем Иосиф Виссарионович настойчиво спрашивал про Осю: «Но он мастер, он — мастер?» Как всякий кавказский человек, Сосо любил стихи и ценил стихотворцев — кого ямба ради, кого ямы ради.

28
{"b":"572827","o":1}