Литмир - Электронная Библиотека

Бадма-лама (повесть «Буддийский монах») поучал: «Заставь себя бояться — тебя будут любить». Борис Лапин рассказал о поучениях Бадма-ламы в Москве, где в то время был уже единственный всеми любимый лама-джаноб, товарищ Сталин. В 1935 году, после поездки на Ближний Восток — Стамбул, Пирей, Бейрут, Яффа, — Лапин, с другом своим Захаром Хацревиным, написал книгу «Путешествие», а по ней сценарий — «В дальнем порту». Режиссер Юлий Райзман снимал картину на «Мосфильме». Но в газете «Водный транспорт» появилась серия статей о клеветническом характере произведения.

Был 1937 год.

Перед самой войной Лапин и Хацревин написали киносценарий «Военный корреспондент». Если говорить о прототипах, главный герой Леонид Банк — уже тогда Банк было благозвучнее, чем Бланк! — это, прежде всего, Борис Лапин. Человек, который всегда в дороге, всегда на переднем крае, всегда в самых горячих точках планеты. И жена его, точно так же, как жена Бориса Лапина, Ирина Ильинична Эренбург, говорила: «Он всегда должен уезжать, и возвращаться, и снова уезжать. Ведь в этом вся его жизнь…»

Он действительно всегда уезжал — и всегда возвращался. Но однажды — это было летом сорок первого — он уехал и больше уже не воротился: в сентябре под Киевом, не желая оставить своего беспомощного, тяжко хворого друга Захара Хацревина в окружении, он погиб вместе с ним.

О Касторе и Полидевке эллины сложили миф, потому что, когда умер один, другой тоже не захотел жить. Почему не сложили иудеи миф о Борисе Лапине и Захаре Хацревине!

Воистину, «братья мои неверны, как поток, как быстро текущие ручьи…» (Иов, 6:15).

Семь букв

Б. Слуцкий

Борис Слуцкий — поэт послевоенный. Более того, не просто послевоенный, а послесталинский: имя его впервые прозвучало в середине пятидесятых, когда было ему далеко уже за тридцать. Однако в биографии его, в общем, типичной биографии советского поэта — из трудовой семьи, учился в Литературном институте, солдат, фронтовик, — есть одна нетипичная черта: в отличие от других, он миновал чин так называемого «молодого поэта». Поэтическая судьба его сложилась так, что он сразу вышел в зрелые, и о нем заговорили в один голос как о сложившемся мастере, со своей темой, своей интонацией, своим почерком. Первым задал тон в этом хоре Илья Эренбург. И хотя впоследствии Слуцкого и бранили, и отчитывали, и наставляли, однако репутация его от этого только крепла, ибо два важнейших качества его поэзии — искренность и простота — уже не оспаривались никем. Борис Слуцкий оказался одним из немногих советских поэтов, который, хотя война давно уже кончилась и пришли новые времена, новые песни, сохранил тот душевный настрой солдатской прямоты и доверительности, что утвердился в тяжелую годину войны, когда смерть и жизнь в равной мере стали буднями советского человека.

Но было у Бориса Слуцкого еще одно качество, о котором не говорили критики и литературоведы, но говорили главные, хотя и без чинов, говорили читатели: Борис Слуцкий не забывал, что папа у него был Абрам.

Теперь, по прошествии лет, следует уточнить, что вспоминал свою родословную Борис Абрамович не очень часто. Но по тем временам, когда из новых, послевоенных, русских поэтов об этом практически никто не говорил, любой, даже самый короткий разговор на эту тему уже представлялся отчаянно смелой вылазкой. Если же это был не просто разговор, а разговор поэта, который тщательно обдумал акцент, обдумал образы и параллели, то это была уже не только смелая вылазка, а открытая манифестация:

А той травой могила поросла,

А та могила называлась братской.

Их много на шоссе на Ленинградском,

И на других шоссе их без числа.

Среди фамилий, врезанных в гранит,

Я отыскал свое простое имя.

Все буквы — семь, что памятник хранит,

Предстали пред глазами пред моими.

Все буквы — семь — сходилися у нас,

И в метрике, и в паспорте сходились,

И если б я лежал в земле сейчас,

Все те же семь бы надо мной светились.

Буквы, высеченные в граните, не светятся, и каждому было ясно, что семь — это семь свечей, это священный для евреев семисвечник. А то обстоятельство, что поэт, для установления своего родства с погибшим однофамильцем, вспомнил не только паспорт, где некоторые находили способ изменить свою пятую графу, но и метрику, которая составлялась в первые годы советской власти, когда евреи еще записывались евреями, с именами от отцов и дедов, исключало всякие сомнения насчет главного смысла «Однофамильца». Однофамилец был не просто солдат с той же фамилией, что у поэта, а был его соплеменник, его родич.

Борис Слуцкий, кажется, единственный в советской поэзии, сказал вслух о том, как евреев принимали, точнее, не принимали, на работу. Стихотворение так и называется: «Как меня не приняли на работу»:

Не понравился, не показался, —

В общем, не подошел, не дорос.

Я стоял, как будто касался

Не меня

          весь этот вопрос.

Я сказал «спасибо» и вышел.

Даже дверью хлопать не стал.

И на улицу Горького вышел.

И почувствовал, как устал.

Следует, однако, пояснить, что в стихотворении этом, хотя поэт говорит от первого лица и вносит сугубо автобиографический момент — «Так не взяли меня на работу. И я взял ее на себя, всю неволю свою, всю охоту на хореи и ямбы рубя», — слова «еврей» нет. Нет, разумеется, по причинам, не зависящим от поэта: невозможно представить себе, что стихи эти увидели бы свет, если бы каждая вещь, каждое явление были названы здесь полным именем.

Обращаясь к своему прошлому, к далекому детству, Слуцкий вспоминает то же, что вспоминали в таких случаях и многие другие русские поэты. Но есть у него еще одна, особая область воспоминаний, уже не из детства, которая связана с его родословной, объемлющей всю его многочисленную родню:

Отягощенный родственными чувствами,

Я к тете шел, чтоб дядю повидать,

Двоюродных сестер к груди прижать,

Что музыкой и прочими искусствами,

Случалось,

          были так увлечены!

Я не нашел ни тети и ни дяди,

Не повидал двоюродных сестер,

Но помню,

          твердо помню

                до сих пор,

Каких соседи,

в землю глядя,

Мне тихо говорили: «Сожжены…»

Все сожжено: пороки с добродетелями

И дети с престарелыми родителями.

А я стою пред тихими свидетелями

И тихо повторяю:

          «Сожжены…»

126
{"b":"572827","o":1}