Литмир - Электронная Библиотека

Прошло несколько мгновений. Артингсон ничего не мог ответить. Он никогда не шел так далеко, для него вера была верой, наука — наукой; искусство — искусством. Такое широкое обобщение для него казалось немыслимым, потому что он никогда об этом не думал.

— Но неужели же, — прошептал он, — все это по-вашему одно и то же; неужели же вы думаете, что вера, наука и искусство идут к одному, что они сливаются?!

— Да, мы убеждены в этом, — сказала Дженн — мы ищем везде истину, и если художник и ученый не будут искренны, если они не будут работать ради истины, ради одной истины, то их созданья будут ничтожны, эфемерны или то, что они делают, делают не они, а сама Истина, тот закон, те случайности, которых мы не знаем, которых мы ищем, для того, чтобы не бродить впотьмах.

Артингсон снова задумался. Он снова был поражен. Новое ученье, новый свет открывался перед ним. Высоко приподняв брови, он посмотрел на мисс Драйлинг; но мисс Драйлинг изображала олицетворенный ужас. — «Вы видите говорили её испуганные глаза, вы видите, что это еретичка, безбожница, а между тем, это моя племянница, моя дорогая, милая Дженн, которую я люблю так сильно, потому что она умная и добрая, добрая девушка…

— Но мисс Дженн — сказал Артингсон, — ведь это все странно и неопределенно; ведь в этом нет никаких верований; разве может удовлетворять вас только знание, разве вы найдете возможным дойти до убеждения в существовании вечной жизни, в необходимости человечности и братской любви?..

Дженн посмотрела на него с удивлением — она не вдруг поняла, о чем он спрашивает; они, очевидно, говорили разными языками.

Мистер Артингсон, — ответила она, — чего мы не знаем, того мы не можем ни признавать, ни отвергать; но как же мы можем отвергать то, что существует. Любовь существует, оно действительно существует — это мировое чувство. И мы стараемся узнать, определить все рода, все оттенки этого чувства, определить его связь с другими явлениями и влияние его на эти явления. Из каждого чувства мы стараемся извлечь как можно больше пользы для нашего дела, для дела просвещения, и что нам за дело до человечности, до любви христианской, мы адепты нового ученья. Наш кружок, наша община работает постоянно с любовью к её делу, к делу знания во всех его видах, и вот её задачи и цели, а до пиетизма нам нет дела…

— Что же это! — вскричал Артингсон, — это просто ученое общество ваше учение или секта?

— Нет! «просвещенные» не составляют такого ученого общества, какие вы привыкли видеть. Наш устав и наши принципы совсем иные… Да вы разве никогда не читали нашего журнала?

Артингсон сознался, что не читал. Он читал только возражения, ожесточенные и грубые нападки на этот журнал и эти нападки распространялись в числе нескольких сот тысяч экземпляров в одном из известных изданий. И вот эти-то нападки или это издание доставили секте «просвещенных» весьма странную и самую нелепую репутацию. Но разве существует такая нелепость, в которую не уверовали бы в самой прогрессивной стране, в той стране, где сталкивается такая громадная масса всяких интересов, где конкуренция несется на всех парах, влечет все вперед и роет яму чуть не каждому, на каждом шагу!

— Я сейчас принесу вам наш журнал — сказала, вставая, Дженн и ушла бойкой походкой.

— Вы видите, видите, дорогой мой друг! — быстро заговорила и замигала глазами мисс Драйлинг, — что же я могу тут сделать? Вы видите, как она увлечена и как болит, о! как болит мое бедное сердце.

Не унывайте, мисс Драйлинг, — утешал ее Артингсон— друг мой. Может быть, зло не так сильно — я сам еще не понимаю, что это за странное ученье такое. В нем, очевидно, какие-то софизмы, какая-то небывалая юная философия, которая исчезнет, как все юное, и обратится к строгим принципам великого учения. Но, произнося эти слова, мистер Артингсон сам был не вполне уверен, что он говорил истину.

— Вот он! — сказала, входя, мисс Дженн и подала Артингсону небольшую пачку печатных листков. На первом из них стояло: — «The Enlightener» — «Просветитель».

— Вы позволите взять их с собой? — сказал Артингсон с любопытством перелистывая журнал.

— О да, да!.. Хотя я вовсе не желаю пропаганды. Мы все не желаем её, мистер Артингсон. Мы убедились, что пропаганда приводит много званных и мало избранных, мало тех, которые могли бы трудиться с умом) любовью и талантом. И вот почему, мы только изредка устраиваем митинги и принимаем некоторые, самые невинные, меры для того, чтобы собрать для общества немного денежных средств. Мы ищем капиталов, мы ищем средств повсюду, поодиночке, строго взвешивая шансы и разбирая способности. Но, к сожалению — прибавила Дженн грустным голосом, — из тех немногих, которые работают в общине, очень часто случай, прирожденные симпатии похищают у нас…

И вдруг она остановилась, взглянула на мисс Драйлинг, бросилась перед ней на колена и, целуя её руки, заговорила быстро, самым искренним задушевным голосом:

— О! мэм, мэм, моя дорогая, родная, я не делаю никакого намека, я не о себе говорю — ты знаешь, что я забыла о себе, что я живу для тебя, для твоей жизни бедной, разбитой… Артингсон был поражен словами, страстным порывом этой девушки. Его сердце сжалось: ведь это о тебе говорят! подсказало оно. И он чувствовал, что здесь перед ним два больных сердца, — одно пылавшее к нему одному глубокой любовью, плачет теперь разбитое, похороненное, а другое, другое отдало себя вполне этому разбитому сердцу, оно пожертвовало самыми дорогими, разумными, человеческими симпатиями, для того, чтобы это сердце могло жить… И мистер Артингсон ясно сознавал, что он разбил это сердце; он теперь только вполне понял, что не только душа, но и тело мисс Драйлинг должно было принадлежать ему, и; снисходительно отказавшись от тела, он разбил самую душу.

Да! его положение было невыносимо неловко.

А мисс Драйлинг совершенно расплакалась, чуть не до истерики. Она целовала её племянницу, её милую Дженн, целовала её чудные глаза, руки с таким страстным порывом, как будто ей было не сорок восемь, а только двадцать лет.

— Простите, простите, дорогой мой друг, — залепетала она сквозь слезы и рыдания, протягивая к нему трепещущую руку. — Простите эту глупую безумную сцену!.. — И он схватил эту руку и покрыл её не только поцелуями, но поздними, тихими слезами.

— Сэр! — сказала Джени, — вы, наверное, останетесь здесь до вечера, я надеюсь… я мечтаю, что у вас вечер свободен. — И она вынула быстро из кармана флакон и подала его мисс Драйлинг, потом так же быстро вынула из другого кармана другой флакон и, налив на её розовую ладонь какую-то ароматическую, острую жидкость, начала смачивать ею виски и голову мисс Драйлинг.

— О! успокойся, моя дорогая мэм, я с тобою, я не покину тебя, я люблю тебя, — шептала она.

И так нежен, так был полон могучих звуков любви этот певучий голос.

— Артингсон и удивлялся, и любовался на это лицо, которое дышало силой жизни и делало такой резкий контраст с старческим, страдающим лицом мисс Драйлинг.

— Я остаюсь, мисс Джени, и поверьте, какие бы ни были дела, занятия, я остался бы, — говорил Артингсон, — если это только может успокоить моего дорогого друга, успокоить вас, мисс Джени.

И он остался; он был так разговорчив и одушевлен за обедом, он говорил с полной искренностью ребенка, он рассказывал такия подробности о его семейной жизни и с таким чувством описывал его счастье, его Джеллу, его детей, что мисс Драйлинг невольно схватила его руку и так крепко пожала ее, как будто хотела сказать: видишь ли, я была права, и всем этим ты мне обязан.

А после обеда она совсем опустилась. Старческое, дряхлое утомленье обхватило ее.

— Мэм! дорогая моя! — говорила Джени, — ты приляг здесь, — и она быстро перекатила своими прекрасными и сильными руками маленький диванчик к самому балкону: — ты приляг здесь; теплый вечерний воздух успокоит тебя. — И она положила на диванчик две мягких подушки.

— Я лягу, — говорила мисс Драйлинг, — может быть я даже усну, а ты уведи мистера Артингсона туда — к себе. Покажи ему твои приборы и аппараты. Я надеюсь, он не будет взыскателен… Я успокоюсь и буду снова человеком, еще полным жизни, хотя эта жизнь не нужна ни для кого, и всем мешает!..

7
{"b":"572655","o":1}