Литмир - Электронная Библиотека

Умерла птичница, умер старый садовник, умерли старая няня и старая тетка.

И новая жизнь играет и тешится на обломках старой, шумно пирует на празднике весны.

Раскрылись двери старого балкона, вышла на них Гризли. Стройная, статная, вышла на весенний пир, остановилась. Смотрит в тень старых деревьев, на яркия луговины, по которым пестреют весенние цветы.

Но весна не живит ее. Грустно её лицо; строгие античные черты его проникнуты легкой нежащей, задумчивой грацией. Это — головка Беатриче Ченчи, обрамленная целым каскадом длинных, черных кудрей. Угрюмо смотрит она на старые ели, смотрит на разросшиеся кусты брионий, которые, как космы зеленых волос, опутали эти старые, старые ели. Тяжело, мрачно в её сердце. Тяготит на ней печаль старого дома!..

— Господи! — думает она. — Разве не Твоей великой волей двигаются волны жизни!.. Разве не законна была эта красота, которая проникала и вела эту жизнь вперед, как светлое, святое знамя — к человечности и к свету истины?..

Но отчего-же при этом вопросе тоска и смущение нападают на её сердце?!.

Она посмотрела опять на разрушенный, заглохший цветник, на замолкший фонтан, с которого сняли треснувшую, развалившуюся чашу. Она с невыносимо тяжелым чувством подумала о пышных розах, которые цвели здесь перед балконом в дни её милого детства, её светлой юности…

«Бренное исчезает; вечное остается!» — шепчут старые ели, угрюмо качая вершинами.

— Что же это вечное!? — допытывается Гризли… и куда же идет этот темный мир, в его слепом детском, животном стремлении?..

Она посмотрела вопросительно кругом — на веселый праздник весны…

Все суетилось, пело, летало — двигалось… В каждом золотистом молодом листке, в каждой свежей зеленой травинке чувствовалось движение, стремление жить, расти— волноваться.

Все было деятельно… Одна Гризли ни к чему не стремилась… Для неё была чужая эта ликующая жизнь природы.

Отлетело, увяло все, что красило эту жизнь, что волновало надеждами… В её сердце была осень, скучная осень угрюмого, старого дома.

II

Она вздохнула и вошла в его парадные залы.

Мраком, пылью, душным, тяжелым воздухом пахнуло на нее. Где же то, что живило, что наполняло эту жизнь старого дома?.. Отчего так радостно, с таким упованием когда-то трепетало её сердце?..

Неприютно, темно было в парадной зале, точно в саркофаге древней гробницы.

Никто уже, давным-давно, несколько лет не обтирал пыли с её стен и эти стены смотрели — черные закоптелые, точно покрытые седым мохом. Паутины застилали все углы, свешивались с потолка длинными черными нитями.

Вся лепная работа с него давно уже свалилась, отвалилась местами и штукатурка и темные, грязные пятна — расплылись, желтели то там, то здесь. Позолота потемнела. Чехлы на люстрах окутались пылью. Не сверкали уже сквозь них бриллиантами хрустальные подвески и чем-то страшным казались они в темноте высокого потолка, точно висельники старого, умершего времени.

Паркет потрескался. Он скрипел и трещал даже пол легкой походкой Гризли. Штучные узоры на нем как будто протестовали против каждого её шага; как будто говорили: «не тронь кости мертвых, не ходи по нас!»…

Она шла дальше… Шла к тем картинам, которые, наполняли когда-то её восторгом и трепетом — молодую, восторженную душу.

Но теперь эти картины потрескались и почти вовсе почернели. Только кое-где выступали на них бледными, грязными пятнами освещенные места.

Она остановилась перед Юдифью. Она силилась отыскать те черты её лица, которые когда-то ей так нравились и вливали в сердце энтузиазм и восторг. Где же эти черты? Их нет — а в сердце черство и сухо.

— Ты прав был: прав с твоим грубым суждением дикаря — шепчет она.

И в её мозгу стоит его сентенция, его приговор над этой картиной, и как будто слышится его голос — сильный и звонкий.

Это все сочинено и придумано. Разве могла молиться женщина, перед тем как отрубить голову. Тут нападет страх или злоба, а не молитва. Гораздо уж вернее картина Гораса Верне. Там действительно видишь озлобленную жидовскую фурию… и разнежившегося развратного ассурскаго сатрапа… а здесь… в чем она одета — что за театральный балахон?!!. Да и сама она точно вышла на сцену в Comedie Francaise и произносит тираду из Корнеля или Расина… — Исторический художник должен быт строг более, чем всякий другой. От него все века прошлого требуют исторической правды… а это… это просто героиня с подмостков, с фероньеркой на лбу… Все условно, придумано и все наврано… без стыда и совести. Все ложь, а в лжи нет красоты, она в правде.

И после этого приговора картина опротивела для Гризли. В ней остались только одни воспоминания привязанности к прошлому, к глупому, но дорогому, к безобразному, но милому.

Она боялась смотреть и на другие картины. Ведь и над ними тяготело его осуждение. Ей страшно было подойти к жертвоприношению Авраама — до того был тонок и едок приговор над ней… да притом она так почернела, что ничего нельзя было уже разобрать на сплошном темном полотне.

Она прошла со вздохом и мимо Соломеи.

— Отчего же Будде не отрубили голову — вспомнилось ей — и Христу не отрубили… а Иоанну отсекли?.. Отрубили и восхищаются, и умиляются… Да отчего же нужна эта кровь!? Отчего!..

Но вопрос остался без ответа.

Гризли порывисто подходит к маленькой картинке, к сияющей картинке, в которой, в темных яслях, лежит Он и светит, и блестит, и сияет… Она смотрит как много света разлито во всей этой картинке.

— «Да все это условно… вспоминается ей… Она сияла… в свое время… а теперь потемнела… И если ее поставить перед новыми эффектами света… то она покажется просто черным пятном… А где же здесь маги?… (допрашивал он). Небесная мудрость поклоняется, а земная отсутствует… В этой картине мысль хороша. (Да! Он похвалил ее и этим гордилась и дорожила Гризли)… Здесь «человечность» возведена в Божество, окружена светом и этот свет идет из нее и все освещает… Да выше этого света нет ничего в целом свете и все пред ним должно преклониться…»

И она — утешенная этим отзывом — вошла в следующую залу… Там он похвалил цветы, плоды… Но как он посмеялся, как жестоко посмеялся над всеми статуями.

— «Чепуха! — сказал он, остановившись пред Психеей… Чепуха!.. как и всякий идеал… Кто и когда видел душу человека?! Какая она такая? Увидали что бабочка выходит из куколки и обрадовались символу… И этим восхищались и до сих пор восхищаются…

— А это другая чепуха — идеалистика… — сказал он, останавливаясь перед гениями жизни и смерти… По мне уж лучше «родосский гений» Гумбольдта… Там все-таки ближе к истине… а это вздутый мыльный пузырь, который будет висеть в воздухе… пока не лопнет…

— Тебе вот что нравится. — сказала Гризли подводя его к борцам.

— Ничуть не нравится!.. — Я, скорее помирюсь с Лаоконом… Там для анатома и антрополога больше материала… а здесь…

— Но ты смотри с точки красоты, изящного… волнообразных, и красивых линий…

— А что такое красота?… — спросил он резко.

— То, что нам нравится…

— Ну это так широко… Что все сюда провалится…

— Так определи же ты: что такое красота?…

— То, что меняется с веками, нациями, развитием человечества и чего мы еще далеко не знаем…. В настоящее, бедное время, «красота» все то, что дает нам полную жизнь, довольство ей… Наконец именно то, что дает ровное, постоянное наслажденье этой «жизнью»… А здесь! И он широким взмахом руки окинул всю залу… здесь все ложь… все придумано, выдумано… Что нам нравится?!.. Китаец так же может находить красивым его картины и украшения… Но разве для нас — это красота!!..

И она, опустив голову, входит в библиотеку…

— Господи!.. Как все старо и мертво здесь!.. Словно мертвецы глядят мраморные бюсты с шкафов. Словно погребальные урны стоят длинными рядами, книги — книги потемневшие, пожелтевшие, покрытые пылью. Никто не оботрет, не стряхнет эту пыль. А там, в северном углу, они покрылись темными, зелеными пятнами, обросли плесенью… И какой-то тяжелый затхлый запах истлевшего мертвеца!.. И мертвая кукла великого философа сидит неподвижно… Теперь Гризли знает, как и почему она поднималась; он, — её Гриша, — добрался до механизма, показал и объяснил ей, как и почему. Только при этом пружину сломал и с тех пор кукла сидит неподвижно.

58
{"b":"572655","o":1}