Литмир - Электронная Библиотека

— Ничего, няня, он не понимает. — Не тронь его. — Он младенец невинный, добрый мой, — и Гризли гладит, его, расправляет волосы, что копной торчат на головке Гриши.

— Господи! Господи! Да ты сама-то сядь! Ведь еле движешься, дрожишь вся. Сядь, родненькая! — И няня усаживает Гризли на кроватку. — Господи! не верится все мне: из мертвых восстала!

А Гриша на все смотрит, дивуется — на резной потолок, на бархатные ковры, на золоченые обои.

— Гриша, милый мой, — говорит Гризли. — Садись здесь, садись возле меня.

— Куда его — ужасается няня. — Куда, поганый, на княжескую постельку!.. Матушка родная, ведь его прежде всего вымыть надо. Так-таки просто в корыто да мочалкой, да щелоком; ведь он ровно свинья: весь в грязи!

— Нет, нет, няня; его прежде накормить надо: ведь он целые сутки ничего не ел. Давай нам есть скорее!

— Куда сутки! — ворчит няня. — Целых шесть суток сама не ела, не пила. Ох, Господи!

И идет няня, кричит сенных девушек, лакеев, буфетчиков.

А Гризли смотрит на Гришу и не может насмотреться. Встают в её памяти, выходят одна за другой сцены из их странствования.

Тихое, холодное утро. Солнышко только-что показалось. Идут они мимо длинной деревни. Подходят под каждое окошечко.

— Батюшки, матушки! Царствия Небесного радетели, сотворите милостыньку Христа-ради!

Но молчат окошечки, упорно закрытые, не открываются; не подается милостыня Христа-ради.

— Давая петь! — говорит Гриша. — Мамонька покойная меня научила.

И встают они под окошечко и жалобно раздаются в утреннем воздухе их детские голоса:

Христе Сыне Божия Христе
Милосердый,
Сотвори благое,
Сотвори нам милость!
Праведные Пречистые,
Преблагия, Пресветлый,
Избави от горя,
От нужды великой!

И раскрылось окошечко, вывалилась краюшка. Жадно подхватил ее Гриша.

Перекрестились, пошли.

— На, кушай! — говорить Гриша, отламывая половину краюшки.

И идут, идут птицы Божьи. Идут и день, и два, идут куда? — сами не знают. Но только они верят, крепко верят, что они придут к старому дому, о котором Гризли рассказывает такия чудные сказки.

На третьи сутки обессилела Гризли; устали ноженьки, непривычные к лаптям деревенским, непривычные к ходьбе многодневной.

Сели они около лесочка, подле овражка, места глухого. Вдруг из овражка лезет, щетинится страшная морда. Глаза блестят, рот зубастый раскрыт.

— Это волк, — шепчет Гризли в ужасе.

— Ничего, — говорит Гриша: —ты только перекрестись, он ничего не сделает небоженькам.

И небоженьки перекрестились. Волк порычал, порычал, защелкал зубами, прижал уши и вдруг быстро повернул назад и в три прыжка исчез в овражке.

— Гриша, — говорит Гризли: —это твоя мама нас спасает. Она не дает нас никому в обиду.

— Может быть, мама, — говорит Гриша: — а может быть волк просто испугался, подумал, что его застрелят.

Посидели, отдохнули небоженьки и пошли. И целых пят суток они шли так, побираясь Христа-ради; день идут, а ночь ночуют в поле или в гуменниках, а иногда и в избе, коли пустят переночевать.

— Как же это вы одни идете, сиротливые? — спрашивает какая-нибудь сердобольная бабенка.

— Идем, тётенька, — говорит Гризли — с Господом!

— Куда-ж, мол, вы идете?

— В Архистратигино.

— Это в княжое имение?

— Да!

— Эко чудо! Одни, сиротиночки!

Через две недели показалось Архистратигино. Гризли оживилась; каждое деревцо, каждый кустик теперь ей знакомы.

— Вон видишь, Гриша, — говорит она, вся раскрасневшись: — вон, вон блестит церковь, а вон и парк, а за ним — за ним будет старый наш дом.

И Гриша дивуется, широко раскрыв глаза. Его сердчишко усиленно бьется.

Дружно, бойко идут они. Куда усталость девалась.

Серая мгла стелется кругом них; серые брызги дождя обдают холодом. Ничего не замечают они. Бойко идут, шлепают ноженками по грязи, по лужам и ближе, ближе подвигается; идет навстречу к ним, с открытыми объятиями, край обетованный.

А колокол заунывно, медленно, удар за ударом, перезванивает, точно по покойнике…

IX

Собрался ареопаг в голубую гостиную. Все, что имело голос в семейном совете, все засело.

Седые, дряхлые, в старых токах и фраках, с светлыми пуговицами, в жабо и брыжах, а князь Иван Александрович приехал даже в парике с косой. Впрочем, не сам он приехал, а привезли его, и как засел он в длинное кресло, обложившись подушками, так тотчас и погрузился в сон праведный. И никто не будил его. Все знали, что он проспит себе все совещание и снова отвезут его домой, как дорогую куклу.

Все сидят тихо, говорят вполголоса, точно в старом доме был тяжкий больной. Но не больной, а здоровый стоит за дверьми залы, ожидая решения ареопага. Стоит Гризли и крепко держит за руку своего названного брата, умытого, расчесанного, разодетого в красную шелковую рубашку и черные плисовые шаровары. И таким красавцем смотрит Гриша в этом нарядном костюме, в этой роскошной пародии на простой наряд деревенского парня, что невольно хочется на него любоваться.

А Гризли перед ним такая худенькая, изжелта-бледная; только чудные, черные кудри красят её миловидное личико, на котором теперь упрямство, решимость и сила горят в черных больших глазах.

Тихо шушукает, шумит, гуторит ареопаг, шепчет, переговаривает.

Все ждут старую тетку. Без неё никто ничего решить не может. И княгиня Ненила Дмитриевна, и княжна Мэри, и граф Вадим, и графиня Д’Ивличь, и князь Петр Петрович, и генеральша Друсса-Любавская — все ждут старую тетку.

— Чу! — говорят, кажется, подъехала.

И, действительно, подъехала, в громадной карете, четверней, с форейтором, двумя лакеями и тремя компаньонками. Другого экипажа никогда не знала «старая тетка». И никто не представлял и не мог представить ее иначе, как едущую в старой карете с форейторами и двумя лакеями на запятках. В ней она ездила в церковь и во дворец. И входила в него во всякое время прямо, без доклада.

Никто не знал, сколько ей было лет и всякий, кто знал ее лет 20–30, жил, старелся и умирал, оставляя ее такою же. «Старая тетка» не старелась. Вставала она в пять часов, ложилась в одиннадцать; целый день деньской на ногах, творит суд и расправу, шлет приказы и распоряжения во все свои ближние и дальние земли. А земель этих было не мало, — в одной Перми великой, на Сибирской стороне, не одна сотня тысяч десятин и не один завод плавил и ковал в её казну медь, свинец и железо.

Говорят, сами Государь покойный не раз бывал у старой тетки и называл ее «делец-баба».

Встал, поднялся ареопаг со своих мест. Все встали для встречи старой тетки. Одного только князя Ивана Александровича не могли добудиться в его перинном кресле. Вошла старая тетка, громко стуча своей палкой и на всех смотря строго и гордо из-под своих черных, как сибирский соболь, бровей. Тёмно-серые глаза её бегали и светились острым, холодным блеском. Громадные седые букли обкладывали всю голову, и только на самой макушке поднимался высокий шиньон, из желтых брюссельских кружев, что наплела еще в прошлом столетии известная кружевница Фанни Фан-Верт.

Все поклонились низко старой тетке. Всем она кивнула милостиво головой. Князю Петру Петровичу дала поцеловать свою старую, выхоленную разными парижскими косметиками руку, в черной ажурной митэнке. При этом промолвила:

— Не бегай за бабами, — старый кобель — и погрозила пальцем. — Слышу твои шашни — вся Москва говорит о них. — А на князя Илью Сергеича застучала палкой.

— Ты что это, старый греховодник, — закричала она: — на старости лет пустился в кляузы, да ябеды, крючком крапивным сделался. Брось! брось! брось, сударь! Не княжеское это дело, — отбивать хлеб-соль у сирот. Чтобы завтра же дело было покончено. Завтра же, завтра же!

53
{"b":"572655","o":1}