Опустив левое крыло, «Мессершмитт» пошел вниз и опять пробил облака. Топорков тоже пробил облака. Они мчались почти до самой земли, и Топорков думал, что «Мессершмитт» сейчас врежется в землю и тогда можно будет вернуться на аэродром и поехать к Нине.
Но «Мессершмитт» не хотел отпускать его к Нине. Почти коснувшись земли, он, горящий, опять полез вверх. Топорков дал по нему еще очередь. «Мессершмитт» все еще держался в воздухе, виражил под облаками, волоча за собой грязный дым и доводя Топоркова до отчаяния.
Топорков поймал его на вираже и сбил. «Мессершмитт» падал, крутясь и ныряя, но, пока он не свалился в елки, Топорков следил за ним, боясь, как бы он снова не полез вверх.
На обратном пути к Топоркову пристроился сержант Тоболкин, и они вместе вернулись на аэродром.
Встречать Топоркова сбежались все. Казалось, с ума посходили: кричали и прыгали, потому что все уже знали, что за какие-нибудь сорок минут он сбил пять немецких самолетов, не получив ни одной царапины.
Ну, что вы скажете? Небось вы скажете, что талисман себя оправдал?
И ошибетесь, ей-богу, ошибетесь. Дело в том, что Топорков на этот раз летал без талисмана.
Техник Сидоров перед вылетом Топоркова не поспел сбегать к себе в землянку за мишкой — вылет был слишком внезапный, — и в последнее мгновение, впопыхах, он положил на то место, куда обычно клал мишку, свою меховую шапку.
И Топорков летал с шапкой Сидорова вместо мишки, а Сидоров, поджидая его, мерз, простояв сорок минут на морозе с голой головой, и мучился. Не от мороза он мучился, а от угрызений совести.
И когда Топорков вышел из кабины, шапка Сидорова упала в снег, и Сидоров поднял ее и надел. Он ее надел, потом опять снял, потом опять надел, не зная, как посту-пить, виновато и робко смотря на Топоркова. Он все ждал, что Топорков ему что-нибудь скажет.
Но Топорков ничего ему не сказал, а сразу сел в легковую машину командира полка и поехал к Нине.
И оттого, что Топорков ничего ему не сказал, угрызения совести у Сидорова еще усилились. Заправив самолет и поставив его в рефугу, он вдруг пошел в землянку, взял мишку, сел на проезжавшую мимо грузовую машину и поехал в деревню Топоркова.
Он вошел в жарко натопленную избу. Топорков стоял посреди избы и прижимал кричащего, туго спеленатого сына к своей груди, к синему комбинезону. Нина лежала и кровати и смотрела на мужа и на младенца.
К появлению мишки они отнеслись равнодушно. Они не посмотрели на мишку даже тогда, когда Сидоров вдруг заулыбался и швырнул его в угол и тот упал на свою плюшевую спинку, подняв кверху короткие толстые лапы.
И правильно. Зачем теперь Нине этот мишка, когда у нее есть живой, кричащий? Зачем Феде Топоркову талисман, когда у него есть целых два талисмана — смелость и уменье?
ДВОЕ
1
Ночью 13 марта 1942 года мой самолет, перелетев Финский залив, падал, подбитый автоматчиками, в лес за линией фронта.
Я не испугался, — впрочем, я вовсе не хочу сказать, что я храбр. Я вообще за последнее время перестал испытывать чувство страха с прежней остротой — вероятнее всего от усталости и постарения. Все-таки мне уже сорок два года.
Перед войной у нас в гражданской авиации про меня говорили, что я вылетался. Так оно и было — я вылетался. Не то чтоб я ослабел или разучился летать, а просто полет перестал доставлять мне прежнее удовольствие. Тут, может быть, повлияли и некоторые мои печальные семейные обстоятельства. Человек я стал рыхлый, сидячий. Я подавал заявление в аэроклуб, просил принять меня на должность преподавателя аэронавигации — теоретический курс. Но настала война, и заявление я взял обратно. Вот и вожу на своем У-2 разный военный народ по всей Балтике.
В задней кабине у меня сидела женщина. Я представления не имел, кто она такая, не знал даже, какое у нее лицо. За пятнадцать минут до того, как меня сбили, мы, человек пять, шли в темноте по аэродрому к самолету, и с нами была женщина в платке и овчинном тулупе. Я знал, что мне нужно забросить в тыл немцам кого-то, но представления не имел, что мы полетим именно с этой женщиной, а потому к ней не приглядывался. И только когда она села в кабину, я спросил ее, прыгала ли она когда-нибудь раньше на парашюте. Но что она мне ответила, я не слышал, потому что винт уже крутился.
Когда над захваченной немцами землей сдало магнето, я испытывал не страх, а чувство неуютности и досады. Я слишком был занят в эти мгновения, я не успел представить себе, что со мной будет, но знал, что будет нечто хлопотливое, связанное со снегом, ночью, беготней. И, как назло, эта женщина, с которой тоже нужно возиться.
Я планировал. Немцы потеряли нас в темноте и стрелять перестали. Высота быстро падала. Через две минуты будет земля.
Я оглянулся. Женщина сидела на борту, опустив ногу за борт. Помню эту ногу, короткую, крепкую, в белом шерстяном чулке и большом башмаке. Я сразу понял, что она решила, будто мы долетели уже до того болота, где я должен был ее выбросить, и планируем, чтобы дать ей возможность прыгнуть.
— Садись! Назад! — закричал я.
Но она не расслышала, она решила, что я кричу ей: «Прыгай скорей!», и перекинула через борт вторую ногу.
А мы были уже совсем низко. Бесшумно пролетели мы над крышами деревни, стоявшей на берегу озера. В избах свет, по улице ползет автомашина. Я тянул, сколько мог, к югу, к озеру. Самолет ткнулся носом в снег и приподнял хвост. До деревни было не больше пятисот метров.
2
Тишина ночи охватила нас со всех сторон. И вот тут стало жутко. Тишина, оказывается, страшнее всего. Нужно как можно дальше уйти от самолета.
— Вылезай, — шепотом сказал я женщине.
Она освободилась от парашюта и стала вылезать. Вылезла она почему-то не в мою сторону, а в противоположную и оказалась за самолетом. Потом отошла шагов на десять и уставилась на меня, на самолет. Небольшая, она казалась широкой в своем тулупе. Лица ее я в темноте не видел.
Да и не старался увидеть. Я думал о том, как я пойду в своем темном комбинезоне по льду озера. Меня сразу заметят. Нужно прикрыться чем-нибудь белым, чтобы не так бросаться в глаза на снегу. Чем? И я взглянул на белый шелк парашюта.
Я решил укрыться парашютом, отрезав от него стропы. Я вытянул их, скрутил в жгут и спросил женщину:
— Нож есть?
— Зачем тебе нож? — спросила она.
Я понял, что нож у нее есть.
— Дай нож.
Она не сдвинулась с места. Руку она держала за пазухой, на груди.
— Дай нож! — повторил я, теряя терпение.
— Зачем тебе нож? Я сама отрежу, что нужно.
Тут только я начал догадываться. Она не поняла, что с нами произошло. То, что мне казалось ясным, простым, не требующим объяснений, было для нее непонятным и подозрительным. Не знала она, что если разбит картер и не работает магнето, летать нельзя. Вместо того чтобы сбросить ее на парашюте над условленным местом в болоте, я посадил ее на лед возле захваченной немцами деревни, где горят огни, движутся автомобили. Она смотрела на меня, незнакомого человека, и размышляла, кто я такой. А вдруг я — предатель?
Это не вызывало во мне ничего, кроме досады. Мне было все равно, что она думает. Скоро рассвет. Я торопился, я очень торопился, у меня не было времени спорить и объяснять.
— Режь! — сказал я, показав на стропы парашюта.
Она поняла, подошла, вынула из-за пазухи длинный финский нож и обрезала стропы. Помню, я подивился, до чего остер этот нож — стропы распадались без всякого усилия от одного прикосновения.
— Давай бить самолет, — сказал я.
Она посмотрела на меня, но не сдвинулась с места. Рука ее снова была за пазухой — она, видимо, не выпускала ножа. Я не стал ждать и влез в кабину. С размаху ударил я палкой по приборам. Стекла приборов звякнули громко, как выстрел. Я замер, прислушиваясь, не в силах вздохнуть. Разбил радиостанцию, опять прислушался. Все тихо. Хорошо бы поджечь самолет. Но об этом нечего было и думать — огонь выдал бы нас сразу. Я взял из неприкосновенного запаса мешочек с сухарями, две банки консервов и спрыгнул на лед.