Словно боясь поддаться искушению уехать вместе с ней, он решительно покачал головой.
— Я всегда жил вот здесь, в Пальмире, и не смог бы жить где-то в дальнем городе, с чужими людьми. Мне было бы не по себе, оттого что я далеко от дома. Я бы очень боялся — как будто мне и домой больше не вернуться. Будто стоишь перед запертым домом, а ключа у тебя нет, чтобы войти в него. Мой папа был такой же. Он ни разу в жизни не уезжал из дома. Говорил, что боится, как бы не умереть в чужом месте и тогда его не похоронят вместе со всеми другими Ханникатами.
— Хоть раз позабудь ты про своего папу. Я сумела бы тебе помочь, чтоб ты не чувствовал этой боязни. Я знаю, что сумела бы, если б ты мне позволил…
— Не хочу больше про это разговаривать, — грубо сказал он, отходя от нее. — И не хочу слушать твоих разговоров.
Он подошел к верстаку на другой половине комнаты и остановился там, глядя на загроможденный хламом верстак и слово отгоняя мысль о том, чего хотела от него Джозина. Потом подобрал плоскогубцы и отвертки и небрежно швырнул их на мотки проводов и груду радиоламп.
Когда Туземец вернулся к печке, Джозина вытирала слезы, но он сделал вид, будто не понимает, что заставило ее плакать.
— Что сказал тебе Далтон Бэрроуз нынче утром, когда ты к нему ходила? — резко спросил он после долгого молчания. — Ты мне еще не говорила.
Джозина крепилась, стараясь сдержать слезы.
— Он сказал, что я должна уехать из города… и больше не возвращаться.
— Поэтому ты и уезжаешь? Потому что Далтон Бэрроуз тебе велел? — колко спросил он.
— Он адвокат. Ты сам меня послал к нему. И он так сказал.
— Но ты не обязана делать то, что он скажет. Могла бы остаться здесь, если хочешь.
— Я не хочу оставаться. Я хочу уехать.
Отвернувшись в сторону и избегая встретиться с ней взглядом, он уселся перед печкой.
— А что еще говорил Далтон Бэрроуз?
— Как раз то, чего я ждала.
— Что же это такое?
— Он подозревает, что он мой отец. Я уверена, что он так думает. Вот почему он дал мне денег, чтобы я уехала отсюда и не возвращалась — у меня никогда раньше столько денег не было и даже во сне не снилось. Денег хватит нам с Эллен очень надолго, даже если я не сразу найду работу. Хватит на всех нас, если бы ты тоже поехал. И, кажется, я знаю, почему он так сделал. Если я останусь здесь, он боится, как бы люди перед выборами не узнали, что у него… такая дочь. Думаю, он меня любит, но только боится…
— Ты ему говорила, что знаешь про то, что он твой отец? Это твоя мать тебе про него рассказала?
— Нет. Для чего бы это? Ничего хорошего из этого не выйдет. Я все-таки осталась бы тем, что я есть. Этого ничем не изменишь. И, по-моему, лучше уж пусть его выберут в конгресс. Он все же останется моим отцом. Этого тоже не изменишь. Теперь я буду им гордиться… и Эллен со временем будет тоже гордиться своим дедушкой. Мне всегда хотелось узнать своего отца… а теперь я его знаю.
Джозина закрыла лицо руками. Она рыдала, всхлипывая, как маленький ребенок. Немного спустя она пригладила свои и без того гладкие каштановые волосы и попыталась улыбнуться.
— Я не собиралась так расплакаться, — сказала она со слабой улыбкой, — но не могла удержаться. Должно быть, я заплакала от радости, что ты мне позволил поговорить с тобой и рассказать про отца. Мне надо было кому-нибудь рассказать про него — так лучше всего тебе. Я знала и раньше, кто мой отец, много раз видела его на улице, но никогда раньше он со мной не заговаривал… ни разу в жизни. А теперь заговорил. И назвал меня по имени. Я так обрадовалась, что едва не заплакала — только побоялась. Я всегда буду помнить все, что он говорил мне нынче утром, и как он улыбался глядя на меня. Мне всегда хотелось, чтобы мой отец был именно таким, когда он со мной увидится. Теперь я могу думать о нем и вспоминать его всю свою жизнь. Мне только хотелось бы с ним почаще видеться.
Джозина поднялась со стула.
— Теперь мне пора домой. Больше я не могу оставаться. Но теперь ты знаешь, зачем я тебя дожидалась. Мне нужно было хоть еще раз повидать тебя и рассказать тебе, как я рада, что ты послал меня к моему отцу. За это я всю жизнь буду тебе благодарна.
И, словно пряча от него свое лицо, Джозина повернулась и пошла к двери.
— Погоди минутку, Джозина, — сказал Туземец. — Я пойду провожу тебя. Нехорошо тебе одной быть на улице так поздно ночью.
Погасив свет, они вышли из дому и Туземец как следует запер дверь. Он не забыл про Клайда Хефлина, помнил и наказ Эла Дидда не выходить на улицу после того, как стемнеет, но он должен был знать наверное, что Джозина благополучно дошла до дому. И, побыв с ней еще хоть короткое время, он все же мог еще питать надежду, что она передумает и останется в городе.
Они дошли молча до конца переулка, миновали пожарное депо и пересекли железнодорожный путь с южной стороны города. В этот час на улицах никого не было видно, и ни в одном доме по дороге не горел свет. Вместо того чтобы подойти к дому Джозины с улицы, они вошли с переулка черным ходом.
Всю дорогу они шли молча, словно боясь говорить о том, что с ними происходит. («Ты любишь кого-нибудь всем сердцем и живешь с ним долгое время, неважно в браке или вне брака, а потом один из вас уезжает, и ты сознаешь, что вам уже никогда не быть вместе… да, тяжелее этого чувства ничего быть не может. Оно сводится к тому, что у тебя отбирают что-то принадлежавшее тебе, такое, что тебе нужно больше всего на свете, и сознаешь, что никогда больше оно к тебе не вернется. Ведь ты видел, как большой мальчишка отнимает у маленького конфеты и съедает их? И если это случалось с тобой в детстве, ты еще и сейчас помнишь, каково тебе было лишаться своей конфеты. Так вот, помножь это чувство на все годы, которые протекли с тех пор, и ты поймешь, как разрывается сердце от горя, если уходит тот, с кем больше всего не хотелось бы расставаться».) И все еще ничего не было сказано, когда Джозина обняла его и в отчаянии приникла к нему. Он чувствовал влагу слез на ее щеках и дрожь прильнувшего к нему тела.
— Мне так больно, что я уезжаю, — услышал он ее слова. — Я бы сделала все что угодно, лишь бы не уезжать, но другого выхода нет. Ты знаешь, почему я должна уехать — и навсегда. Тут ничем не поможешь. Так уж пришлось. Если бы я осталась, то после этого не нашла бы нигде работы… и они не дали бы нам жить вместе, И я хочу сделать так, как велит мне отец. Но я никогда не забуду… никогда. Я всегда буду помнить про нас, пока я жива — обещаю тебе.
Она медленно разомкнула объятия.
— А ты будешь помнить меня, правда? Всегда? Ну скажи, что будешь.
— Буду помнить, Джозина. Я не смог бы забыть. А если ты вернешься…
— Нет. Лучше не говори. Этого быть не может. Слишком больно думать, что я могла бы… Я никогда не вернусь. — Она опять подошла к нему. — Но если бы мы с тобой уехали куда-нибудь вдвоем… чтобы нам можно было вместе жить…
Она долго стояла перед ним, затаив дыхание, а потом вдруг, словно не в силах дольше терпеть эту муку, повернулась и отворила дверь. Больше не о чем было говорить.
После того как Джозина вошла в дом и затворила за собой дверь, Туземец побрел обратно по переулку, спотыкаясь в темноте о неровности почвы и думая, что ему больше не для чего жить. Почти целый год ночь за ночью Джозина была с ним и казалось, что этому не будет конца, а теперь он знал, что больше никогда ее не увидит. Он медленно брел домой в одиночестве ночи. («Она никогда не говорила мне, кто отец Эллен, а я всегда боялся спросить. Но постоянно об этом думаю… Как-то ночью я шел по железнодорожному полотну… кто-то стоял там… Было очень темно, не разглядеть, кто она такая, а она не хотела говорить, как ее зовут, зато сказала, что она меня дожидалась… А теперь, чем больше я про это думаю, и как про Эллен она со мной говорила, и как просила уехать отсюда вместе с ней и с девочкой…»)
Было около полуночи, когда Туземец вернулся в Большую Щель. Все уличные фонари горели как будто еще тусклее прежнего, и весь город казался опустевшим и безжизненным. Туземец чувствовал себя таким несчастным, Что даже ни разу не вспомнил про Клайда Хефлина, пока не прошел мимо пожарного депо и не свернул в переулок. Даже и тогда у него не было и мысли о страхе, до того он чувствовал себя несчастным.