– Я должен явиться в часть в семь утра, – тихо отозвался Николай, поглаживая его. Рассеянно глядя в потолок, не решаясь улыбаться. По правде говоря, боясь закрывать глаза, чтобы не нарушить какое-то странное равновесие, которое он ощущал не кожей, не чувствами, а чем-то иным – печенкой, что ли, хребтом, который, как Николаю иногда казалось, выполнял странную функцию – был антенной, улавливавшей посылы мироздания, не меньше. Равновесие в принципе является самым неустойчивым состоянием изо всех известных, а рядом с Захарией – место ли ему вообще? Но все эти непривычные экзистенциальные вопросы хорошо задавать, когда сыт, удовлетворен и отдохнул, а не тогда, когда времени до начала рабочего дня остается всего ничего.
Захария поднялся на локте и заглянул ему в лицо.
– Тебя сюда назначили? – спросил он.
– Я полтора года ходатайствовал о переводе, – спокойно ответил Николай, не сводя с него взгляда, любуясь им – причем с новым, почти незнакомым чувством, с осознанием того, что имеет на это право.
Захария приподнялся на руках еще выше, самодовольно улыбнулся, хитро прищурился
– Рад слышать, – промурлыкал он.
В следующих его словах были виноваты эндорфины – зашкаливающий их уровень. Мягкий свет, настраивавший на романтический лад. Теплая кожа Николая Канторовича, которая на ощупь была солоноватой и невообразимо приятной. Кости, которые превратились в желе – и не по вине совсем малой силы тяжести. И спиртное, чего греха таить. Но и Захария счел нужным признаться:
– А я узнавал, кем можно устроиться на эту твою железяку. Думал, может, инженером. Но дядя сказал, что я дурак и не военный. Хотя раз я не военный, то уж явно не дурак.
Он медленно поднял веки, которые становились все тяжелей, зевнул, упираясь нижней челюстью в грудь Николая, положил голову, послушал, как стучит его сердце.
– Я никому не был нужен на этой твоей консервке, – торжественно сказал он, неубедительно пытаясь звучать трагично.
Николай Канторович мог бы многое сказать – но Захария Смолянин спал.
Миссия, которую предстояло выполнять Николаю Канторовичу на Марсе, была почетной, героической – по крайней мере в первые двадцать вылетов, но обязана была уже в первые двадцать полетов служить на благо обществу – как марсианскому, так и терранскому. После того, как космодром был обустроен, предстояло начать полеты в астероидный пояс за супермалыми небесными телами, затем захватывать их и транспортировать на Марс, опускать рядом с металлургическим блоком и с деланным безразличием, скрывающим зашкаливающее самодовольство, следить за астрономически высокими сводками об исходе таких и таких металлов. В подчинении полковника Ставролакиса были отличные ребята, замечательные пилоты, превосходные штурманы, навигаторы и инженеры, но все – со специализацией скаутов. Разведчиков, то бишь. Сделать вылазку, отправить зонд, провести георазведку – пожалуйста. Пролавировать на корабле-разведчике между астероидами – с удовольствием. Провести между ними космотрейлер, огромного кашалота – увы. Не та специализация. Не то чтобы Николай Канторович подходил для таких задач, но опыт в навигации крупных космических судов у него все-таки наличествовал. Плюс к этому соответствующая школа, соответствующие же симуляции, за которые заплатили терранские налогоплательщики, рассчитывавшие поиметь сырья из астероидного пояса, и на Марс отправляется звено, которому предстояло добывать для Земли астероиды.
Тяжелое это занятие. Чем дальше от Солнца, тем меньше света, тем больше пустота, тем тоньше связь с Землей, тем хрупче человек. Оно и между Землей и Венерой, к примеру, болтается немало камней – и таких, от которых повреждений – вмятина во внешнем корпусе, на которую и внимания никто не обращает, и куда больше, способных нанести ощутимые повреждения. Но одно дело там, ближе к Солнцу, ближе к Земле, ближе к центру цивилизации, и другое дело – за Марсом, у бездны на краю. В самом этом ощущении оторванности было нечто, что не каждому было по плечу. Наверное, первые ареонавты испытывали что-то подобное, отправляясь на Марс на свой страх и риск, имея не просто предельный минимум самого-пресамого необходимого, а даже меньше.
Зато какое там было небо! Какие на нем были звезды! Совершенно незнакомые, угадывавшиеся с огромным трудом и только после колоссальных коррекций составленных на Марсе карт. Зато какое это было ощущение – быть первым, знать, что ты пойдешь вперед по картам, тобой же составленным, по маршрутам, тобой же проложенным, знать, что все, что создали на Земле, на Марсе ли, – это отправная точка, а дальше ты сам. Знать, что ты стоишь над бездной, к которой никто кроме тебя еще не подбирался. И плевать, что твоя задача – это таскать камни на домны на Марсе, не более того. Когда ты это делаешь, ты – подобен Аресу.
Когда решался вопрос о переводе, Николай Канторович утешался такими, а порой и куда более романтическими картинами собственного триумфа. В мыслях о возможном воссоединении и, как бы это выразиться-то, стабилизации отношений с неугомонным Захарией Смоляниным он находил немного утешения. Не доверял себе, до сорванного горла вопившему, как манны жаждавшему, кровью истекавшему от грызшего его желания быть с лапочкой, с прелестником, с райской птицей Смоляниным. Предпочитал быть пессимистом, чтобы не получить удар под дых, от которого потом не оправиться вовек. Так что куда проще было представлять себе куда более прозаичный успех – стать первым, к примеру, удачно приземлившим астероид объемом в ноль целых и шесть с чем-то кубических километра, скажем. Ну или еще что-нибудь такое же невероятное. Всяко осуществимей, чем постоянные, ровные и длящиеся бесконечно отношения с лапочкой Захарией. Хотя как бы велик ни был успех, Николаю не хватало того буйства энергии, которое сопровождало этого заразу Смолянина – которое было им. Но мысли мыслями, а возможность быть начальником себе, ходить так далеко, как только зонды забирались, подходить к Марсу с непривычной стороны, смотреть, как за ним – подумать только, за ним, не за спиной, когда ты смотришь на Марс! – светит Солнце – нет, это было здорово, это того стоило, пусть бы и мыкался лейтенант Канторович и дальше по казармам.
Но спасибо хитрозадому коменданту Лутичу, который видел много, а замечал еще больше. То ли он был чем-то обязан Захарии, то ли хотел обязать его, но в любом случае, вот он был, умничка, непоседа, неугомонный проныра, мерно сопевший рядом с ним, спавший странно – подтянув колени к груди, обхватив их руками, уткнувшись носом в подушку. Как-то правильно показалось Николаю прижаться к нему, обнять, осторожно поцеловать волосы, закрыть глаза, хотя чего тут спать-то было – будильник должен зазвонить через семьдесят четыре минуты. Как-то не унижало совсем знать, что он, неприхотливый, самодостаточный офицер будет жить в квартире, принадлежавшей другому, потому что другой был Захарией Смоляниным, вспыльчивым, драчливым, предприимчивым, бестолковым Захарией. Его, Николая, Захарией, пусть и последнее дело – признаваться в этом, а особенно себе.
Полковник Ставролакис был, наверное, именно таким человеком, какого представляли себе излишне романтичные журналисты на Земле: каменно спокойный, сухощавый, неторопливый, тихо гордый своим положением начальника первого марсианского гарнизона, привыкший рассчитывать только на себя и крайне ограниченные ресурсы человек, привыкший к тому, что ему подчинялись люди, подобные ему – специалисты высочайшей квалификации, люди, прошедшие невероятную подготовку, но не утратившие авантюрной жилки. На «Адмирале Коэне» таких не могло быть по определению; они бы там были совсем не к месту. На Марсе таких – чуть ли не каждый первый. В общем и целом, Николай Канторович был доволен полковником Ставролакисом, своим решением и собой. К сожалению, мечты о полетах к далеким горизонтам оставались мечтами.
– Только до первого вылета еще пара месяцев. Платформа не готова, – сказал ему один из братьев-пилотов.
– Она разве не была почти готова полтора года назад? – спросил Николай Канторович, хмурясь.