- Григорий, доброе утро!
- Доброе, – вяло произнёс Зиновьев, потирая глаза. – А сколько времени, не подскажете?
- Отчего же не подскажу? Без пятнадцати девять.
- Ужас, и это люди называют здоровым сном… А вы работаете, солнце ещё не успело встать?
- Пришлось, вы слишком громко разговариваете во сне, не заснёшь.
«Разговаривал во сне? Позор-то, какой! Надеюсь, я не отчаянно кричал и не наговорил лишнего…», – подумал Зиновьев, заметно побледнев, как мел.
- И что же я говорил?
- Совершенно интересные вещи, право. Тут, даже буквально запомнить можно было, ну а я даже записал, – Ильич пролистал свою тетрадь в синей обложке. – А вот! «К растворам мыла и порошка в отдельных пробирках прибавьте по две или три капли раствора фенолфталеина. Отметьте окраску раствора и отсюда же сделайте вывод, какое из этих моющих средств лучше применять для стирки тканей, чувствительных к щёлочи». Потом вы ещё несколько раз повторяли: «Напишите уравнение реакции распада нитрида Керенского. Почему не можете? Не знаете? Потому что Керенский не распадается! Садитесь, Зиновьев, неуд!». Потом вы закричали. Ужасы из юности? Хотите, я не буду это воспоминание прикреплять к вашей биографии?
- Просто кошмар, таким ходом я окончательно сойду с ума, – тяжело вздохнул Зиновьев, топчась на месте.
- Не сойдёте, куда вы денетесь?
-…сойду с ума и утоплюсь в озере, – не унимался Зиновьев. Хозяин шалаша Емельянов перебил его.
- Хватит вам хандрить, Григорий Евсеевич, смотрите, какой солнечный день!
- Солнечный он только утром, а к вечеру пойдёт дождь, тогда шалаш размякнет и разрушится, мы все подхватим воспаление лёгких, – стонущим голосом произнёс Зиновьев, прислонившись к горке сена.
- Не грусти, Григорий, если подумать, то нам ещё крупно повезло.
- Чем же? Что нас не расстреляли ещё в Питере? – срывая травинки, хмуро спросил Зиновьев. Ильич покачал головой.
- И этим тоже, я имел в виду, что сейчас август, а чтобы мы делали, скажем, в январе?
- Не знаю, – Зиновьев отвёл взгляд в сторону. – Наверное, мы бы что-нибудь придумали.
- Эх ты, ипохондрик! – безнадёжно, но весело воскликнул Ильич. – Что с тобой разговаривать, верно, Саш? Мы, оптимистичные интернационалисты, с унылыми пессимистами не водимся!
- Как же у вас всё просто, Владимир Ильич, – тихо, с неким укором, сказал Зиновьев. – Захотели Троцкого в партию, словно он только об это всю жизнь мечтал – запросто. Восстание организовать – раз плюнуть, справа кронштадтцы, слева народ и вперёд, а что после восстания мы тут вынуждены, как в тюрьме, сидеть вас не волнует! Складывается такое ощущение, будто бы весь июль вы просто выкинули из памяти, будто его не было совсем, а ведь это не санаторий и не курорт, это реальность, а вы в облаках летаете. Очнитесь, наконец!
- Я постоянно говорил о том, что всегда нужно всё упрощать, все эти события и правда не вызвали никаких особых затруднений, – отвечал товарищу Ильич, подойдя к нему. – Здесь, Гриша, мы временно, и уж вам-то как не стыдно сравнивать разлив с тюрьмой! Вы не только пессимист, но и эгоист, который, судя по всему, думает лишь о поражении, о том, как сохранить свою шкуру, а не направить её на благо революции. Какой же вы тогда большевик, если вы не только не полагаетесь, но и отказываетесь в неё верить!
Большие глаза Зиновьева заблестели. Он поднялся на ноги, и как то странно, сбивчиво дышал, часто моргая.
- Вы как никто другой знаете, что я всей душой и всем сердцем предан вам и партии, готов за революцию жизнь отдать, а вы… говорите… такие слова…
- Я говорю то, что думаю. Ваши статьи направлены не на скорую победу большевизма и общую картину в Питере, а на абсолютную чепуху, которая подавляет весь энтузиазм и волю, как, по-вашему, на подобный текст должен реагировать народ? – настойчиво с резкостью объяснил Ильич. – Не иначе как контрреволюцией и антибольшевизмом я это назвать не могу.
- Контрреволюцией?! – вскричал Зиновьев с таким негодованием и обидой, что даже стайки птиц вспорхнули над лесом. – Как вы можете? Я пишу о том, что происходит здесь и сейчас, а не о том, что было или что могло бы быть. Это совершенно не своевременно!
- Я пишу правду, – повысил голос железный Ильич. – Всегда и при любых обстоятельствах нужно говорить людям правду, иначе это выйдет боком позже. Почему бы не сравнить разные периоды жизни страны и жизни обычных людей, если, читая их, люди понимают, что нельзя сидеть, сложа руки, а нужно действовать, что-то менять, быть всегда готовым! Но хуже всего – скрывать истину или недоговаривать, прикрываясь ненужными и лживыми фактами!
Зиновьев ничего не ответил. Видимо, он был настолько оскорблён и обижен, что тот комок наступающих слёз в горле, просто не позволял ему ничего сказать.
- Владимир Ильич, – укоризненно и многозначительно покачал головой Емельянов, наверное, что было вернее всего в этой ситуации.
- Ах да, раскричался. Совсем забыл… – виновато проговорил Ленин, поправив кепку и снизив голос.
- Вот видите, вы всё-таки забыли, где мы находимся и почему, а об этом никогда нельзя забывать, – тихо произнёс Зиновьев, обхватив себя руками, присел на бревно перед угасшим кострищем.
На этом их разговор закончился и неизвестно, сколько бы ещё продлилось это неудобное молчание, если бы на горизонте не появилось две фигуры: первый – высокий, хорошо всем известный Дзержинский, а второй человек был мало того что невысокого роста, но на фоне своего товарища он смотрелся ещё ниже. Смуглое, вытянутое типичное еврейское лицо с козлиной бородкой, а на носу было гигантское пенсне. Создавалось ощущение, что пенсне в несколько раз больше, чем глаза – чёрные, словно угли. Но, тем не менее человек шагал уверенно, высоко задрав голову, видимо для того, чтобы показать своё превосходство над более скромным и мрачным Феликсом.
- Вчера нас посещал Серго Орджоникидзе, сегодня вы, товарищ Свердлов и вы, товарищ Дзержинский! – радостно воскликнул Ильич, бросаясь навстречу однопартийцам. – Я очень рад вас видеть.
- Взаимно, Владимир Ильич, – поздоровался Свердлов, кивнув головой. – Феликс знает, как я к вам рвался. Эх, не перестаю восхищаться здешними видами. Вот она – Россия во всей красе: леса, цветущий луг и пруд под голубыми небесами…
- Да вы, Яков, романтик! Неожиданно, но предсказуемо, – улыбнулся Ильич. – Работа на открытом воздухе, вне города, прекрасная и вдохновляющая, не так ли, Феликс Эдмундович?
- Наверное, – глухо послышался ответ Дзержинского. – Владимир Ильич, я поговорил с «объектом».
- Ах да, чуть не забыл! «Объект», точно, ну что там у него? Не скучает ли?
- Не знаю, мне это безразлично, – пожал плечами Дзержинский. – Ведёт себя как типичный заключённый – не может смириться, жалуется. Наивно полагает, что таким поведением он заставит сопереживать.
- Ну, Феликс Эдмундович, надеюсь, вы не давили на беднягу? – с хитрой иронией спросил Ильич.
- Что вы, никакого давления – общение только на интересующие вас темы. Он не против.
- Не против революции? – уточнил Ильич, двигаясь по направлению к шалашу.
- Он даже назвал её перманентной.
- Даже так! – Ленин остановился, повернувшись к товарищам. – Троцкий растёт на моих глазах, словно геометрическая прогрессия. «Умён, остёр, красноречив, в друзьях особенно счастлив»?
- Он не похож на Чацкого, лично мне так не кажется, – мрачно ответил Дзержинский, опустив глаза. – Не верю я ему, Владимир Ильич.
- Я тоже, но он необходим партии, я всегда это говорил. Он дорогая фигура – ферзь, оставить его на попечение самому себе ни в коем случае было нельзя, а товарищи Каменев и Зиновьев еле уговорили его. Он так неприятен товарищам?
- Хуже того, все большевики хорошо его знают и, увы, не приняли, – вмешался в диалог Свердлов, успев в это время сорвать откуда-то ромашку, а теперь по очереди медленно срывал с неё лепестки. – Я помню, на обеде в столовой Смольного он чаще сидел один, ко всему пристально присматривался, товарищи намеренно его избегали.