Бом…
Бом…
Бом!
«Вот и новый год. Новый, с ума сойти, семнадцатый год, быстро время-то летит, особенно когда всё не так гладко, как ожидалось. Стоит пожелать, наверное, самим себе удачи, она нам ох как понадобится. Никакого нам, однако, будем надеяться, повторения.»
====== Глава 2. Забытый ======
Январь 1917. Ачинск. Сибирь. Российская Империя.
Ходил он от дома к дому,
Стучась у чужих дверей,
Со старым дубовым пандури,
С нехитрою песней своей.
А в песне его, а в песне –
Как солнечный блеск чиста,
Звучала великая правда,
Возвышенная мечта.
Сердца, превращенные в камень,
Заставить биться сумел,
У многих будил он разум,
Дремавший в глубокой тьме.
Но вместо величья славы
Люди его земли
Отверженному отраву
В чаше преподнесли.
Сказали ему: “Проклятый,
Пей, осуши до дна...
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!”
Он бесцельно брёл по мокрой от снега дороге, не выбирая направления, да и не имея конкретной цели, куда идти; не смотрел по сторонам, не смотрел вперёд. Едва ли на чём-то Коба задерживал взгляд, потерянный, каковым он себя и ощущал. Благо январь подходил к концу, и холодный снег на удивление потихоньку таял от ещё слабого солнечного света – было не так холодно для бесцельной ходьбы по улицам сибирского городка. В голове вертелись только эти строчки, да смутные размышления о собственной судьбе.
Могло ли всё сложиться иначе? Он мог закончить эту ненавистную семинарию и исполнить волю матери, став слугой Господа, в которого давно уже не верил. Мог не решиться на тот рискованный побег, отбыть срок – не так чтоб легко было думать об этом, ещё сложнее бы было выдержать, однако, возможно, тогда он не чувствовал бы сейчас такой опустошённости, не тяготился ощущением никчёмности своей жизни. Разве не для борьбы, не для действий он бежал? …А мог бы просто сдохнуть ещё в далёком детстве на полу родного дома в Грузии, пока отец с матерью в очередной раз дерутся едва не до смертоубийства. Не раз он попадал под горячую руку уже ненавистного Кеке мужа, пропивающего всю свою скромную получку, а потом в пьяном угаре избивающего жену и сына. Впрочем, был ли это бы уже его выбор…
Но судьба распорядилась иначе, и вот он жив, здоров – если можно это так называть и радоваться этому, бредёт себе, в своём обычном двубортном пиджаке, на воротник которого несколько раз намотан старый бордовый шарф, молча по дороге, не ведущей его ни к какой сколько-нибудь значимой цели; рябое, но бледное лицо грузина из Гори не выражает ничего, кроме тотального равнодушия, опустошённости его души, не видящей проблесков смысла дальнейшего существования.
Практически наизусть Коба знал эти серые, безжизненные улицы и кварталы, до страшной тошноты они ему надоели: по одному и тому же маршруту каждый день – уже совершенно невыносимо. Да, это была не каторга и не заключение в остроге, но ссылка тем и ужасна, что после положенного судом срока, из этой скупой на счастье сибирской провинции никуда не денешься. Таков ему был положен крест: медленно умирать под тяжёлым грузом собственных раздумий и необоснованной апатии.
Коба и не выходил бы из дома, если его просто не выгонял единственный товарищ Лёва со словами: «Хватит хандрить, иди – прогуляйся!»
Коба был ему благодарен, что тот не бросает его на произвол судьбы, хотя они были знакомы не так давно. После того, как потеряна вера в своего кумира, потеряна воля жить дальше, и полное разочарование во всех и вся охватило – Лев пришёл на помощь.
Лев был человеком души более чем бескорыстной: он мог по праву считаться, и все, кто его знали, считали его истинным социалистом без всяких кавычек. Их-то как раз и соединили в своё время социалистические суждения и бесклассовое видение мира, однако говорить о политике сейчас, в период ссылочного бессилия, обоим казалось демагогией.
И Кобе стало хотя бы уже стыдно, неловко существовать как растение – без каких-либо эмоций, кроме горечи чувствующего себя преданным, и не кем-нибудь, а личностью, которую он боготворил, считал героем и, возможно, когда-нибудь – своим лучшим другом. Не ради этого ли человека он столько раз попадал в тюрьму и столько же сбегал оттуда, не на этого ли человека равнялся с порывистостью истинного фанатика, мечтая дорасти, встать рядом, заслужить уважение и признательность?
А сейчас он чувствовал себя раздавленной, униженной никчемностью, у которой нет будущего, которая ничего не значит в этой жизни. Однако мысли о самоубийстве он всё же решительно гнал из своей головы.
От душевных мук Коба совсем ничего не ел, целыми днями лежал, повернувшись к стене. Убивали его не муки раскаяния от преступления. Нет, грабёж банков и коллизии политического плана он вовсе не считал за преступления, словно это было в его праве, в его руках, что всё само к тому и шло! Его убивало бессилие мыслить, бессилие и бессмысленность несбыточных желаний его.
«Неужели, правда, – думал он. – Неужели действительно никто не испытывал никогда, помимо меня, такого дерзкого чувства? Неужели соблазн и сакральность идеи власти никому из тех не пленяла сердце, не затуманивала разум? Неужели для людей это… действительно страшно? Существуют же воши, которых заставляют содрогаться от страха собственные желания, какими бы, возможно, дикими они не казались. Хуже трусости и подлости, чем предательство самого себя, не бывает. Всё это непременно заслуживает глубокого презрения».
Так думал он и лежал, тоскливо буравя взглядом стену.
Лев как мог, пытался утешать его, поговорить, но когда понял, что это не действенно, выставил в приказном порядке на улицу, веря, что это-то должно помочь.
По возвращении домой, сняв пальто, выходец из Гори проследовал в свою комнату, где его ожидал друг.
- Ну, как ты? – прищуренные глаза Льва внимательно, оценивающе смотрели на вошедшего.
- Ну выпихнул ты меня на улицу, что ты этим доказал? – с грузинским акцентом проворчал Коба.
- Ты будто держишься за свою хандру, будто отнимая её у тебя, я последнее отнимаю! Плохо тебе, допускаю, но подумай, легко ли ему, – Лев воздел указательный палец вверх, – сколько забот ему не дают ни есть, ни спать днями и ночами, полагаешь, у него там не жизнь, а отдых?
Коба пристально выжидающе посмотрел на собеседника и проговорил:
- Не выражайся как интеллигент буржуазный. А ты полагаешь, у него и минуты свободной совсем нет?
- Совсем, – покачал головой Лев. – Нам, простым партийцам, такое и не снилось, и мы должны отнестись с пониманием, поддерживать, а не вести себя, как утопленники. При вожде – терпи. Почитай книгу какую-нибудь или, если хочешь, вместе пройдемся…
Коба молча кивнул и побрёл вслед за собеседником на улицу: вдвоём было им уже не так противно расхаживать по грязным оттепельским переулкам, да и было о чём откровенно поговорить – держать в себе порывы невыносимо тяжёлых мыслей было невозможно, ибо человек рискует безвозвратно сойти с ума. Коба практически не возражал товарищу, потому что признавал, что многому стоило бы от него научиться.
- Ты же раньше стихи писал. Насколько я знаю? – лукаво спросил Лев, слегка улыбаясь, но на хмуром лице грузина улыбки так и не возникло.
- Да, пописывал ерунду одну… А откуда ты знаешь? – он подозрительно, с каплей злобы посмотрел на товарища, однако тот лишь ухмыльнулся, сделав вид, будто не заметил напряженного взгляда ярко-жёлтых глаз Кобы.
- Тетрадь свою закрывать надо, – шутливо ответил он и тут же добавил серьёзным тоном. – Ерунду? А вот это ты, прямо скажу, не смей. Дельные мысли-то излагаешь. Пусть и с юношеским максимализмом порой, но знаешь, это тоже иногда нужно, зато зажигает, мотивирует.
Коба с горечью усмехнулся, не спешил с ответом. После минутного молчания он все-таки заговорил:
- Я всегда писал только для себя, потому что было интересно, потому что так выражал свои мысли, потому что после написания делал какие-то выводы: что-либо дополнить или оставить все как есть. Рассуждал. А потом, поняв, что сам себе я конструктивной критики дать не могу, отправлял в журналы разные. Их даже печатали. Давно это было… Тогда мне казалось, что весь мир у моих ног, только прикажи. А потом… – Коба от досады пнул какой-то камушек на дороге, да так, что он отлетел далеко вперед. Лев внимательно слушал его, терпеливо наблюдая за его медленной, хоть и с акцентом, но грамотной для грузина речью.