Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Итак, судьба «Немцев» эстетически была вполне заслужена, и я мог жаловаться лишь на цензуру, а не на вкус.

В 55-м году я напечатал «Лето на хуторе». Я послал эту повесть из Крыма; но половина ее была написана в 53-м году, и вся она принадлежит студенческому моему периоду. Она была обдумана гораздо прежде; но кончить я успел ее лишь в Крыму. Ее никто не хвалил, и поделом. Я согласен был бы, чтобы ее разругали даже как нельзя хуже, но лишь с тем, чтобы всех Помяловских и Успенских сослали в какую-нибудь Сибирь, а М. Вовчку поставили бы хоть маленький монумент за высокую, изящно-классическую бледность и за нежную гармонию ее повестей.

Тогда бы я все это нашел справедливым. Летом 54-го года я уехал в Крым военным врачом. С Тургеневым мы простились хорошо; но он очень тогда был печален и нездоров.

Катков давал мне разные хорошие советы. Он говорил мне с улыбкой:

– Я очень рад, что вы едете в Крым; хоть вы и не будете в строю, но все-таки, может быть, окуритесь порохом. Во всяком случае, смолоду поживете широкой, действительной жизнью…

Тургенев тоже еще раньше говорил мне:

– Смелей бросайтесь в жизнь! Смелей! Женщины! лошадь, товарищи… Вы ведете жизнь одинокую и всё заняты вашим внутренним миром; оставьте разбор себя… «Greifft hinaus ins vollen Menschenleben (Выхватывайте из полноты человеческой жизни (нем.))!» – Странно только, что вам выпала судьба быть доктором… При каких только условиях не развивается человек!..

Я был очень рад, что мнение и советы этих людей совпадали тогда с моими собственными вкусами. Я хотел и без того ехать в Крым, вопреки матери и всем родным. Долгую кабинетную жизнь я не уважал; университетский же мой быт мне стал очень тяжел тогда по многим причинам, о которых говорить здесь не место…

После этого последнего свидания нашего в Москве (весной 54-го года), на Пречистенке, мы с Тургеневым не встречались в течение целых семи лет; от весны 54-го года в Москве до весны 61-го года в Петербурге.

Эти семь лет, конечно, для обоих нас не прошли бесследно. Тургенев был, если не ошибаюсь, лет на десять старше меня (если не больше) и потому, может быть, внутренние перевороты и перерождения его не были уже так решительны и круты за это время, как мои – более юношеские. Я не хочу этим сказать, что глубокие перевороты душевные и умственные менее возможны в более поздние года. Напротив того, я сам на первых же страницах этих воспоминаний сознался, что всю свою жизнь готов разделить на две неравные ни по продолжительности, ни по их значению для меня половины; я сказал, что меньшую, кратковременную половину (всего 15 последних лет) считаю более осмысленною, более наполненною, весьма, конечно, несовершенною и по-христиански даже недостойною в подробностях поведения, но хоть в смысле общего (религиозного) мировоззрения правильною; а к первой более долгой половине жизни моей (от безответственного детства до сорока с небольшим лет) отношусь отчасти с глубоким равнодушием, отчасти с презрением, а во многих отношениях даже с ужасом, удивлением и пламенной ненавистью. Разумеется, чтобы сложилась у человека такая разница взглядов на свое прошлое, нужны были сильные умственные переломы и потрясающие (приятно или жестокопотрясающие) нравственные превращения. Случалось это с иными людьми и позднее сорока; случаются резкие перемены во все года! Но я хочу только напомнить, что перерождения духа человеческого от 20 до 30 лет совершаются быстрее и более бурно, чем в года зрелости. Тургеневу было уже за тридцать лет, когда мы с ним надолго расстались в 54-м году, а мне только за 20. К тому же, надо заметить, что на степень и глубину изменения во взглядах, привычках и чувствах наших огромное и неотразимое влияние имеет степень резкости внешних перемен в нашем образе жизни за известный срок времени. Чем перемены крупнее, чем антитезы наших внешних положений резче за это время и еще, чем больше число душевных струн затрагивают в человеке эти изменяющиеся внешние условия, тем, разумеется, человек больше за это время прожил, тем опыт его разностороннее, тем дальше он отходит и сам от прежнего себя, и от тех близких, которые за это время жили несколько неподвижнее его и по внешним условиям, и по внутренним движениям ума, воли и сердца.

Так случилось и с нами – со мной и с Тургеневым. С 54-го года до 61-го в эти семь лет я совсем переродился. Иногда, вспоминая в то время (в 60–61-м году, например) свое болезненное, тоскующее, почти мизантропическое студенчество, я не узнавал себя. Я стал за это время здоров, свеж, бодр; я стал веселее, спокойнее, тверже, на все смелее, даже целый ряд полнейших литературных неудач за эти семь лет ничуть не поколебали моей самоуверенности, моей почти мистической веры в какую-то особую и замечательную звезду мою.

Впрочем, чтобы не отвлечься от главной нити моего рассказа и не спутаться, – об этой молодой вере в себя поговорю, где будет кстати после, а теперь оставлю это в стороне.

Я говорил о переменах моего образа жизни за эти семь лет разлуки с И.С. Тургеневым. Перемены эти были очень разнообразны и резки. Во-первых – университет и война, Москва и Крым; подчинение (матери, богатым родным, у которых я жил в Москве, положим, отчасти и университетскому начальству) – и вдруг не только полная независимость вне службы, но и власть над людьми; хотя бы и над больными. И какая еще власть! Одна из самых могучих, одна из самых жестокоответственных перед собственной совестью и из самых безответственных и перед внешним законом, и перед мнением людским. В Крыму мне сразу досталось в военной больнице около полутораста страдальцев; а потом бывало и до 250 коек в моем почти бесконтрольном распоряжении. Это одно – разве мало для впечатлительного и думающего юноши?

V

В 54-м году осенью я уехал в Крым на войну; в 61-м году, тоже осенью, напечатал в «Отечественных записках» мой первый большой роман «Подлипки».

В течение этих семи лет я написал четыре небольших вещи: 1) Лето на хуторе, о котором уже говорил и повторять не буду, потому что оно не только внимания не стоит, но и заслуживало бы совершенного уничтожения; 2) Очерк из военного времени «Сутки в ауле Биюк Дорте»; 3) Комедию в 4-х действиях «Трудные дни» и 4) «Второй брак», довольно большую повесть (в «Библиотеке для чтения»)…

Это, конечно, очень мало для семи лет. Но на это было много причин.

Прежде всего, необходимость гораздо серьезнее прежнего заниматься медициной в военных больницах. Не потому, что контроль над нами был строг, или главные доктора были особенно искусны и страшны. Нисколько; а потому, что сама совесть стала строже при встрече с действительной ответственностью. Я не верю особенно в медицину, но нельзя же не согласиться, что опиум действует несколько иначе, чем каломель или рвотное, что кровопускание ослабляет воспаление, а хинин прекращает лихорадку. Хотя и это все условно и сомнительно, но надо, по крайней мере, не убивать больных; ибо (так рассуждал я тогда) убить человека на дуэли и войне – есть сила, а убить в постели – незнание, неловкость, т. е. слабость. Не только не «гуманно», но еще хуже того – для себя не лестно.

Вышел я не с 5-го, а с 4-го курса, вместе со многими другими товарищами, когда правительство весною 54-го года, видя недостаток в докторах, предложило нам получить равные права с медиками, окончившими полный курс, и двойное жалованье на первый год службы. Теоретическое образование на 4-м курсе было почти кончено, была уже и привычка обращаться с больными в приготовительной клинике Иноземцова и Овера; оставался год занятий преимущественно практических в Екатерининской больнице и акушерской клинике. Последняя, положим, была не нужна, так как солдаты не родят; но опыт большой больницы под ежедневным руководством таких профессоров, каковы были Поль, Варвинский, Полунин и др., значит очень много. Не с той смелостью, не с той быстротой соображения, с иным запасом живых фактов и впечатлений выходит студент с 5-го курса. Мы расчувствовали сами, что нам многого недостает.

16
{"b":"571603","o":1}