Тем более должно быть, разумеется, физиологической и нравственной разницы между русскими XIX века, подданными императора Александра III, и византийцами, подданными Феодосиев, Ирины и Юстиниана.
И только.
Вы, Владимир Сергеевич, в статьях Ваших против Данилевского и Страхова, выразились кратко и решительно так:
– Русская цивилизация – есть цивилизация европейская!{37}
И кончено.
Не оправдаете ли Вы и меня, если с моей стороны скажу так же решительно:
– Русское Православие – есть Православие византийское!
И кончено.
Я думаю, что относительно прошедшего и настоящего мы оба с Вами правы.
Принесет ли нам будущее ту особую, богатую, оригинальную, четырехосновную, мировую культуру, которую сулит нам Данилевский; видоизменятся ли в этом будущем основы Православия в Вашу сторону (более ясную, хотя и вовсе уже не обособляющую), или в сторону хомяковскую (более обособляющую, но менее понятную) – это еще неизвестно. Но пока этого не случилось, должно быть, что мы оба с Вами правы в наших самоуверенных восклицаниях:
– Русская цивилизация есть цивилизация европейская!
– Русское Православие есть Православие византийское!
(Прибавлю еще, русская государственность помещается между ними.)
Если же между этими двумя историческими тисками остается мало простора чему-либо собственно своему, национальному, за исключением народного темперамента, действительно весьма оригинального по психическому строю своему, то в этой беде уже мы с Вами нисколько не повинны.
Оригинален наш русский психический строй, между прочим, и тем, что до сих пор, кажется, в истории не было еще народа менее творческого, чем мы. Разве турки. Мы сами, люди русские, действительно весьма оригинальны психическим темпераментом нашим, но никогда ничего действительно оригинального, поразительно-примерного вне себя создать до сих пор не могли.
Правда, мы создали великое государство; но в этом царстве почти нет своей государственности; нет таких своеобразных и на других влияющих своим примером внутренних политических отношений, какие были в языческом Риме, в Византии, в старой монархической (и даже и наполеоновской) Франции и в Великобритании.
Была римская государственность; было римское право; было византийское право, т. е. римское, видоизмененное христианством; было и есть право французское; было и есть англо-саксонское.
Но где же своеобразное русское право?
И нельзя ли тут сказать:
– Русское право в наше время есть право европейское, слегка окрашенное византизмом там, где государственность соприкасается с религией.
Очень грустно! Но что же делать?
Русское национальное сознание, чтобы быть сознанием хорошим, должно быть прежде всего прямо и с самим собою искренно. Европа так Европа; византизм так византизм!
При этой прямоте скорее не ошибешься и в расчетах на будущее.
Письмо 9
Из того, что я проповедовал «византизм», г-н Астафьев заключает, по-видимому, что я всегда был противником национального «начала». Иначе ему и на ум не пришло бы предполагать, что он своей статьей «Национальное сознание» пробил некую брешь в моих основаниях и этим будто бы раздражил меня.
«Ибо (говорит он) кто же слыхал когда-нибудь о византийской национальности?»{38}
Как кто? Все слышали.
Национальность эта была греческая.
Особая и совершенно в свое время новая религиозная византийская культура, вытекавшие из нее государственные отношения и связанные с нею эстетические и нравственные идеалы, были продуктами греческого гения по преимуществу.
«Dieu a voulu, que le christianisme fut éminemment grec».
Неужели нам с г-ном Астафьевым нужно еще рассуждать об азбуке истории? О том, например, что благодаря философской мощи греческого ума, пластической наклонности греческого воображения и благодаря греческим навыкам к антропоморфизму, стала возможной глубокая разработка догмата, создалось великолепное богослужение наше и само, столь драгоценное для нас, русских, иконопочитание восторжествовало над иконоборческими стремлениями?
Только две нации во всемирной истории были так богаты духом, что произвели две религиозные культуры, две мистические цивилизации. Индусы и греки.
Индусы произвели, сверх тесно национальной, физиологически-племенной религии браманизма, еще и буддизм, способный к пропаганде. Греки, прожившие века в поклонении самому изящному и самому человечному в мире многобожию, подчинились позднее самому высокому и самому сверхчеловеческому монотеизму и не только подчинились его первооснованиям (Евангельским и Апостольским), но и развили их в строгую и сложную систему богопочитания.
Разница между этими двумя великими нациями та, что греки совершенно отказались от старой своей религии и предались новой пламенно и твердо; а индусы, выделив буддизм из браманства, в большинстве своем не захотели подчиниться ему, вытеснили его из мест зарождения, и буддизм привился с полнейшим успехом к жизни наций монгольского племени. В смысле зарождения, в смысле создания и первоначального развития буддизм принадлежит Индии; в этом смысле он национален для индусов; точно так же, как Православие национально для греков. В смысле же глубокого усвоения буддизм стал национален для китайцев и других ветвей монгольской расы; он усвоился ими точно так же, как греко-восточное христианство усвоилось русскими.
Не китайцы благоустроили, так сказать, буддизм, а индусы; китайцы только приняли его, и теперь едва ли легко им будет с ним расстаться. Он стал для большинства китайского народа так же национален, как и само учение Конфуция, и, как известно, даже прекрасно уживается с этим учением – не только рядом в обществе, но и в личной совести граждан Небесной империи.
Греки упорядочили более тысячи лет тому назад догматы, нравственное учение и обрядность восточного христианства; сами остались до сих пор ему верными и русским передали его в чистоте неизменной.
Для греческой нации восточное христианство (т. е. религиозная сторона византизма) было национально как продукт и осталось таковым для нее и до сих пор как глубокое усвоение. Для русской нации эта самая религиозная сторона византийской культуры не была национальна как продукт, но стала в высшей степени национальна как усвоение.
Вот и вся разница.
Что же касается до других сторон византийской культуры, до государственных отношений и до влияния на искусство и мысль, то тут уже современная нам русская нация, при всем европеизме своем, является несравненно более византийской. чем современная же нам новоэллинская нация.
В Византии было безусловное самодержавие – ив России тоже. В Элладе же XIX века господствует и въелась в кровь народа одна из самых эгалитарных конституций в мире. И если бы завтра Турция пала, то все 4–5 миллионов греков, соединясь в одно эллинское королевство, ничего бы и не пожелали иного для себя, как ту же афинскую, европейскую конституцию.
Литература наша издавна дышит Православием (греко-византизмом) несравненно больше, чем новогреческая словесность и т. д. и т. д.
И это все факты, известные г-ну Астафьеву; факты, в которых я, можно сказать, ни при чем.
Я думал до сих пор, что, проповедуя этот мой «византизм», я, по мере слабых моих сил и в тесном кругу моего влияния, способствую утверждению той самой русской национальности, которую желает поддержать и обособить от Запада г-н Астафьев; я воображал, что я защитник и поклонник ее.
Употребляя это слово «византизм», я только пытался указывать на религиозно-культурные корни нашей силы и нашего национального дыхания; я хотел напомнить, что не следует нам искать какой-то особой славянской Церкви; какого-то нового славянского Православия, а надо богобоязненно и покорно держаться старой греко-российской Церкви, того Православия, которое я позволил себе для ясности назвать филаретовским. Славянскую Церковь (думал я), пожалуй, и можно устроить. Но будет ли эта Церковь правоверна? Будет ли государство, освященное этой Церковью, долговечно и сильно? Можно, пожалуй, отделиться от греческих Церквей и забыть их великие предания; можно остановиться на мысли Хомякова, что без иерархии Церковь не может жить, а без монашества может; остановившись с либеральной любовью на этой ложной мысли, нетрудно было бы закрыть после этого постепенно все монастыри; допустить женатых епископов. Потом уже легко было бы перейти и к тому будущему русскому Православию Гилярова-Платонова, о котором я уже говорил: «Возвратиться ко временам до Константина», т. е. остаться даже без Никейского Символа Веры и в то же время без тех возбуждающих воздействий, которые доставляли первоначальным христианам гонения языческих императоров. Ибо не верить в святость Никейского Символа Веры и всего того, что с ним связано, очень легко в наше время; многие образованные русские даже люди, и из числа посещающих храмы, не думают вовсе о Символе Веры, о Вселенских соборах, о том, что сделал св<ятой> Константин и чего он не сделал; многие из них, прочтя в газете или книге что-нибудь подобное выходке покойного Гилярова, не поймут даже, до чего эта выходка безумна не в устах нигилиста; не поймут и подумают, вздохнув: «Ах! да! Первоначальное христианство было так высоко и чисто!» А не подумают при этом ни о том, что языческих гонений нельзя сочинить нарочно, когда сам Государь православный; ни о том, что вместо какого-то удивительного отроческого обновления подобные порядки привели бы только веру и Церковь в состояние старческого расслабления, и если бы и явились гонители для возрождения мученичества, то явились бы они в наше время не в лице каких-нибудь новых и увлеченных верой мистиков, а в лице самых обыкновенных эгалитарных нигилистов, достигших высшей власти по пути, – уготованному им этой самой либеральной, славяно-русской Церковью…