На Пиренейском полуострове долгая борьба христиан с мусульманскими завоевателями, которые несколько веков господствовали на юге этой страны, окончилась в XV веке покорением Гренады. Это завершительное торжество испанцев над иноверными пришельцами произошло почти одновременно с национальным объединением их при Фердинанде и Изабелле, которых брак соединил Арагонию с Кастилией.
Но и здесь национальное единство, одновременное с очищением всей национальной почвы от чуждого владычества, не послужило к обезличению и космополитизму испанского характера.
Именно со времен Фердинанда и Изабеллы стали еще резче прежнего обозначаться государственные, бытовые, литературные, художественные и вообще национальные особенности испанского народа.
Худы или хороши были эти особенности; удобны ли или тягостны они были для большинства, я в это здесь и не вхожу. Для моей цели достаточно напомнить, что они, как известно, были во многом очень резки.
Я здесь не занимаюсь ни утилитарными, ни гуманитарными соображениями.
Я не отказываюсь уважать их вообще; ибо и я не изверг; я только их в этом труде устраняю мысленно, как геометр устраняет в линиях ширину, которую, однако, в действительности имеет всякая линия. Вопрос культуры и политики и без того очень сложен, и входить еще в соображения о том, что было жестоко и что несправедливо, значило бы еще более затемнять его.
Для меня достаточно напомнить и заявить: вот как действовали в веках XV, XVI и XVII все эти национальные объединения, все эти изгнания иноземцев и иноверцев, все эти очищения племенных государств от посторонней примеси. Национального не искали тогда сознательно, но оно само являлось путем исторического творчества.
Каждый народ в то время шел своим путем и своей независимостью обогащал по-своему великую сокровищницу европейского духа.
Не то мы видим теперь!
Теперь (после объявления «прав человека») всякое объединение, всякое изгнание, всякое очищение племени от посторонних примесей дает одни лишь космополитические результаты.
Тогда, когда национализм имел в виду не столько сам себя, сколько интересы религии, аристократии, монархии и т. п., тогда он сам себя-то и производил невольно. И целые нации, и отдельные люди в то время становились все разнообразнее, сильнее и самобытнее.
Теперь, когда национализм ищет освободиться, сложиться, сгруппировать людей не во имя разнородных, но связанных внутренне интересов религии, монархии и привилегированных сословий, а во имя единства и свободы самого племени, результат выходит везде более или менее однородно-демократический. Все нации и все люди становятся все сходнее и сходнее и вследствие этого все беднее и беднее духом.
Национализм политический, государственный становится в наше время губителем национализма культурного, бытового.
Неузнанная сначала в новом виде своем демократическая всесветная революция начинает после каждого нового успеха своего все скорее и скорее сбрасывать с себя лженациональную маску свою; она беззастенчивее прежнего раскрывает с каждым шагом свой искусно избранный псевдоним!
Что Вы на все это скажете?
Кто из нас из двух яснее и правее, по-Вашему?
Письмо 7
Еще несколько вопросов – все для моего вразумления.
Постараюсь быть под конец настолько же кратким, насколько я был многоречив в начале этих писем.
Не знаю, впрочем, удастся ли мне это!
1. Можно ли определять «национальность» так, как определяет ее г-н Астафьев.
«Национальность (не нация ли?) есть племя, доразвившееся до сознания и своей пережитой истории, и своих настоящих духовно-связующих его воедино стремлений, сил и задач, и потому племя культурное».
Как Вы находите это определение?
Мне – оно что-то не нравится; оно что-то слишком философское.
Для проверки этого инстинкта моего попробую обратиться к примерам. Во-первых, сознание своей пережитой истории. Давно ли на Западе (не только что у нас) стали люди знать и ясно сознавать свою «пережитую» историю? Только в наш XIX век. Разве французы хорошо знали и понимали свою прежнюю историю лет 100, 200, 300 тому назад? А разве они тогда были еще только «племенем»? Разве они не были и тогда уже высококультурной нацией?
Мне кажется, что они, будучи уже тогда (при Людовиках XIII, XIV, XV и т. д.) вполне определившейся и культурно-обособленной нацией, делали свою современную историю полусознательно и часто вовсе бессознательно; они творили ее; а сознавать ясно свое прошедшее они стали только тогда, когда творить почти ничего уже им не осталось (т. е. в XIX веке).
Обыкновенно слово «нация», насколько мне известно, понималось просто как известная ветвь известного племени: ветвь, имеющая особые отличительные признаки в племенном языке, в истории, религии, обычаях и т. д. (Племя – славяне; нации – русские, поляки, сербы, болгары и т. д.) Это этнографическое и простое определение гораздо больше удовлетворяет мой эмпирический ум, чем философское и слишком углубленное в одну сторону определение г-на Астафьева.
Это во-первых.
Потом еще и это: «Сознание своих духовно-связующих воедино стремлений, сил и задач и т. д.»
И эти слова г-на Астафьева тоже меня сбивают.
Современные русские, современные чехи, болгары и поляки – все принадлежат к одному славянскому племени. Но стремления и задачи у них у всех вовсе разные. Они теперь не составляют еще одной нации. Это так. Но ведь, с другой стороны, вспомним о баварцах, пруссаках, австрийских немцах прошлого века. У них тоже у всех задачи и стремления были разные; но все-таки они, взятые во всецелости, составляли нацию, государственно лишь разделенную на особые группы. А голландцы и датчане, принадлежа тоже к племени германскому, к нации немецкой не относились и не относятся никем.
И еще вопрос о том же: швейцарцев все привыкли называть тоже нацией; а у них три языка, три крови и две религии. Национальность их только общегосударственная, с теми оттенками в понятиях и привычках, которые должны были развиться под долгим давлением республиканских учреждений.
Вообще нацию определить в точности очень трудно.
Племя – легче. Язык и кровь (признаки более физиологические).
Культуру – тоже легче. Совокупность признаков более идеальных, чем кровь и язык (уже сформированный), т. е.: религия, род государственных учреждений; вкусы (обычаи, моды, нравы домашние и общественные); характер экономической жизни.
Нация же выходит, мне кажется, из совокупности обеих этих совокупностей – идеальных и физиологических. Признаки особой нации слагаются из признаков племенных и культурных.
Как Вы скажете?
Чье определение – яснее и вернее? Может быть, оба хуже? Не знаю.
2-й вопрос.
Г-н Астафьев признает во второй статье своей («Московские ведомости», июнь, № 177), что национальный идеал для России у нас с ним почти один; разница во второстепенных лишь оттенках. «Программа», как выражается он в другом месте, у нас одна.
А мои опасения за чистоту этого идеала в случае какого-нибудь несчастного и преждевременного сближения, слияния, смешения нашего даже и с западными славянами (с чехами, хорватами, словаками, галицийскими русинами), насквозь пропитанными либеральным европеизмом, – эти опасения он называет нападением на национальное начало!
Я писал статью культурно-политическую; представлял факты из новейшей истории Запада для устрашения тех русских, которые, с одной стороны, основательно боятся дальнейшего подражания Европе, а с другой, видимо, думают, что скорое падение Австрии и образование на ее развалинах двух-трех славянских государств, долженствующих вступить в братскую конфедерацию с Россией, послужит к укреплению русских основ, к развитию и выразительности русских национальных особенностей.