Совершенно очевидно, что «православное» — это не синоним «народного» или «национального». Национальное и православное единство далеко не во всем имеют общие очертания, как и одно начало не поглощает другого. Православное единство шире национальных границ — и русские люди не раз делом доказывали свою верность православному братству, воюю за «братушек» сербов или болгар. Естественно, что в православный универсум включены и другие народы и нации. Христианский же универсум включает в себя еще больший круг наций и вообще, в своем пределе, «снимает» национальный вопрос: «нет ни эллина, ни иудея». Поэтому стоит ли допускать «национальную усмешку» в адрес апостола Павла с его словами «Наше жительство на небесах», как это делают любители-самобытники, видя здесь вражду апостола к принципу национальности. Никакой вражды ап. Павел совершенно не высказывает — он просто говорит об абсолютном, предельно-правильном христианском сознании. Но вот представить себе «узкое» христианство довольно трудно — в таком «узком» русский человек задохнулся бы от мизерности цели и «низкого неба». Нынешнее требование «собственной религии» — это все тот же религиозный позитивизм, начавший свое зловещее цветение в нашей «интеллигентной среде» с конца XIX столетия. «Сведем небо на землю!» — вот его главный лозунг. Но где гарантии, что после некоего «русского православия», не появится какой-нибудь особый ревнитель и защитник прав человека, который захочет вообще «индивидуального православия», объявив лично себя средоточием «национальной самобытности»?
Действительно, для многих (в том числе и священников) эти проблемы христианского и национального начал еще не решены «националистической духовной философией», «более того, еще подлежит окончательному уяснению ее центральный вопрос: в какой связи и отношении… находятся человеческое всеединство и национальная особость?» (о. Владислав Свешников). Наш журнал, по мере сил пытался разъяснить вопрос названного соотношения, печатая работу Н.П.Ильина «Трагедия русской философии». Различение этих двух начал уже было осознано в нашей культуре и философии — основывается оно на разных целях этих начал. Так Н.Г. Дебольский, которого открыл всем нам Н.П.Ильин, еще в 1886 году писал: «Высший христианский авторитет — Божественный основатель церкви — решительно отделил ее цели от мирских интересов»; и далее продолжал (1909) — «Основатель христианства… нигде не предписывает того или иного строя или порядков государственной жизни, а дает только указания для личного спасения человека во всех общественных условиях»; «всем людям без различия национальностей доступно дело спасения» (4, 50–51). Н.П.Ильин посвящает значительную часть своей работы этим размышлениям философа. Он говорит, что «Церковь изменила бы самой себе…, если бы отказалась хотя бы от одного догмата ради сохранения национального единства. Но для нации вопрос ее религиозного единства весьма существенен — именно как вопрос национального самосохранения» (4, 51). Но если «согласие в догматах» — очень важно и для земной истории нации, хотя оно не всегда «делает людей братьями по духу», то разногласие в догматах, говорит Дебольский, «если оно получает первенство над началом народности, способно разъединить людей, которые без него могли жить в братском мире». Именно по этой принципиальной причине в своей человеческой истории нация не может «полагаться исключительно на свое религиозное единство», продолжает Дебольского Ильин — «нация может только поддерживать свое религиозное единство как один из моментов более полного национального единства» (4, 51). Если христианство не нуждается, исходя из высших своих целей, в национальном единстве нации, то мы, исходя из хода истории не только нуждаемся, до и должны поддерживать, оберегать свое национальное единство, то можно сделать вывод достаточно определенный: «стремясь к религиозному единству нации, мы решаем именно национальную, а не религиозную задачу» (4, 51); «в земной союз людей связывает не единоверие, а национальный дух», но «в той же мере, в какой единый национальный дух раскрывается в единоверии, последнее естественно и законно в качестве национального идеала» (4, 51). И если наша вера стала действительно органическим историческим фактом в оформлении русского национального единства, то, конечно же, смешно и нелепо отказывать Православию в его исторической судьбе быть способом национального единения. Но и абсолютизировать этот способ было бы неверно, как неверна всегда любая абсолютизация. Разве меньшее значение имеют все другие способы проявления национального духа и его сохранения? Единство государственно-политическое, языковое, этническое, культурное, которое называет Н.П.Ильин в указанной работе?
Современная ситуация именно такова, что если мы в качестве принципа, лакмусовой бумажки национального выберем только «православность», то большая часть нашего народа окажется выброшена на рынок потребителей общемирового культурного и религиозного продукта очень низкого качества (а многие и уже там!). Борясь за культурное единство нации (или находясь в поисках критерия этого единства), многие публицисты и сами деятели культуры стремятся всю, в частности, историю русской культуры и литературу современную просветить «принципом православия». Одни это делают так размашисто и широко, что у них все подряд произведения, формально касающиеся темы (герой священник, герой размышляет о вере, герой ненавидит зло мира и грязь российской жизни) становятся «православной прозой» (как это было показано выше). Другие, напротив, все тем же аршином подлинной «православности» (есть ли у писателя N «какое-то начало, несущее в себе полноту православной Истины?») меряют всю русскую литературу, в результате чего выдающиеся дети русской культуры, как Николай Рубцов, остается за рамками «православной культуры». Читатель уже понял, что речь идет о масштабном исследовании М.М.Дунаева. Ничуть не подвергая сомнению необходимость такой работы (одной из первых), полагая ее очень полезной именно в качестве начала для работы мысли и чувства, вместе с тем, не могу согласиться с двумя принципиальными вещами: во-первых, именно православный догмат, опыт нравственного богословия берутся автором за сущностные критерии в оценке русской классики и современных писателей, с чем трудно согласиться; а во-вторых, результатом такого подхода становится смешение задач литературы и веры. Ведь если бы литература «несла… полноту христианской Истины», то тогда она бы давно уже смогла потеснить или вообще заменить собой Евангелие как весть об Истине. Такой же жесткой позиции придерживается и В.Хатюшин — в статье «Без Божества» можно прочесть: «…Именно поэтому искусство, если оно искусство, а не баловство, не игра, принципиально должно быть подчинено высшим религиозным задачам» (выделено автором — К.К.) Так ли это? И нужно ли это?
Богословие центром своим полагает Бога, а литература — человека. Богословие создало неизменный и вечный догмат, литература — норму, постоянно меняющуюся и национальный образ исторического мира и человека (так же уточняющийся, меняющийся при сохранном до сих пор традиционном ядре). Только нормам классицизма, как известно, удалось продержаться в литературе Нового времени около 200 лет, а далее мы наблюдаем постоянные смены направлений или частичное восстановление прежних норм в союзе с новыми элементами. Литература вся живет в ситуации соотнесения и борьбы нового и традиции («современности» и «вечных истин»), постоянно и постепенно накапливая свой культурный слой — свою почву. Православие знает Истину — Христа, литература — знает (или может, стремится знать) правду о человеке-современнике. А потому «дух Истины, исходящий из созданного произведения» (В.Хатюшин) может таковым только казаться, и «проверяя» догматом вероучения качество художественного произведения, мы не найдем ни одного совершенного произведения литературы. А потому проблема не в том, что нужно отменить догмат, чтобы литературе и писателю дышалось свободнее (многие так и делают), но в понимании того, что вообще доступно литературе в стремлении к Истине, что позволено художнической фантазии на этом пути? (Ведь не будет же человек русской культуры утверждать, что «все позволено», имея блестяще воспроизведенный опыт этой вседозволенности в самой же литературе, у Достоевского, в частности). Опираясь на ортодоксальное истинное богословие, писатель может, действительно, «проверить и уточнить», насколько тот или иной его герой занят вопросами веры и верующего человеческого сердца (равно как неверия, сомнения, нигилизма) — насколько близок он или далек от нормы христианского мировоззрения и мирочувствования[7]. Так понимал критик Н.Н.Страхов творчество Ф.М.Достоевского: как борьбу русского человека с властью «извращенных идей», борьбу за самого себя, которая начинается, когда «с неодолимою силою просыпается человек, человеческая душа и мучит его своим пробуждением…» (6, 111). Если же историк литературы или критик начинает свой анализ произведения с позиции, что в христианском объяснении человека и мира «все решено» (что является правдой христианского универсума), если лично для самого критика или историка тоже «все решено» (верность догмату похвальна), то почему-то получается очень «сытое православие» и «сытая критика». Почему?