Однако если мы попытаемся не обольщаться «имперским фасадом» (как обольстился «День литературы») и силовой энергией образов, если мы постараемся увидеть этот роман в контексте новейшей тенденции, выпячивающей моду на «имперскость», то стоит еще раз задать прямые вопросы: действительно ли перед нами «имперский роман» с «альтернативной историей»? действительно ли втор восстанавливает в правах идеологию мужества? И не связан ли он самой своей пуповиной все с теми же «тихими мерзостями либерализма»?
Роман «Укус ангела» — никакая не «альтернативная история», которая даже в своем движении «от противного» должна предполагать некую все же историческую концепцию, как это сделал, например, академик Фоменко сотоварищи. Крусанов попросту «снял» с себя какую-либо историческую обязательность, перетасовав, насильственно преобразив историю России в соответствии с собственной интеллектуальной задачей, о которой скажем позже. В этой истории не было ни революции 1917 годп, ни такой же — 1991-го. Не было Второй мировой войны. В этой истории была только победа: над чужеземными армиями и всевозможными сепаратистами — от мятежников Закавказья до поляков. В романе петербургского прозаика история буквально закипает. Автор, в сущности, зовет читателя в мир иллюзорной, мифологической, виртуальной реальности — он предлагает терпкий, жесткий и страстный «эстетичесий продукт», претендующий на восстановление в правах «энергичной культуры» и «литературы от противного».
Крепко встряхнув своего читателя буквально с превой же страницы, Павел Крусанов предлагает бытие на лезвии культуры, на кромке истории, на рубеже чувств, на границе бытия, когда становится явным «невнятный пожар в недрах вещества», человека, события. Первая глава, названная «Общая теория русского поля», посвятит читателя (как я уже говорила) в историю рождеия главного героя, в китайской крови которого критика увидела «намек» на геополитическую перспективу и, очевидно, симптом военизировнности. Автор впустит нас во времена его взросления, отмеченные «пугающей яростью», «страшным детским нигилизмом» и запретной, безумнй любовью к собственной сестре — «фее Ван Цзыдэн» (с русским именем Таня). «Сонм болтливых демонов устроил балаган в его (Ивана Некитаева. — К.К.) сердце — во все горло, глуша друг друга, бесы держали неумолкающие, ранящие речи… Он и прежде бредил войной, но теперь Танин образ неизменно вставал перд ним из пламени пожаров, и леденящий ужас смертельной опасности обрел для него лицо». Страсть к войне и любовное безумие составят ядро личности героя. На этом же «русском поле» произойдут первые значимые беседы Петра Легкоступова (сводного брата) с главным героем — беседы о всеведущности Бога и грехе, о Его вездесущности и человеческой воле. А предысторией к Большой войне и роковой любви Ивана Некитаева станет другая, за четверть века до описываемых событий случившаяся война Смуты, начатая женщиной, опаленной эросом (любовью, заставившей «превзойти границы возможного и поколебать неодолимую державу»). За двадцать пять лет до рождения главного героя империю раскололи не мелкие партийные интриги, не скучные предательства, не коварство подданных, а любовь — огненная, страстная, бешеная любовь девчонки к наследнику престола, возвглавившей свое дикое воинство. Кажется, автор настаивает на том, что любовь, расколовшая империю, менее унизительная причина, чем какие-либо мелочные интриги тщеславных людишек. Отомстив предавшему ее возлюбленному, Надежда Мира обратилась в тень, став имперской легендой. Образом смуты в этом романе стал огненный жернов, катившийся перед дикой стихийной армией раскольников. Этот выжженный на земле след дышал жаром — даже птицы не могли перелететь через эту границу — обугливались. Огненный след станет границей между двумя частями расколовшейся империи.
Через три года воссоединится держава, восстановится в ней жизнь, быстро затянутся раны (несмотря на дурные прогнозы). Всем сепаратистам публично отрубят головы. Их будет тридцать семь тысяч. Объединенной империей, названной теперь Россия, править будут два выборных консула. Далее последуют «аннексия Могустана и Монголии, Персидская кампания, оккупация Шпицбергена, десант в Калькутту, псоле чего Англии пришлось тчасти потесниться в Южной Азии, получение мандата на Кипр, блестящий рейд экспедиционного корпуса в Мекране и, наконец, разгром Оттоманской Порты». Так имприя явяляла свою волю — такой застигнет ее Иван Некитаев.
Сверхгерой и культ силы
Главный герой Иван Некитаев пребывал до появления на мистической сцене истории на войне с «табасаранскими абреками» Кавказа. Именно вернувшись с этой войны, получив чин майора, должность командира полка и три Георгиевских креста, Иван Некитаев к 28 годам станет самым молодым полковником Генштаба. Перед нами не просто «исторический герой», но сверхгерой, жтвущий в двух пространствах — страсти и власти. Все его чувства, поступки, военные подвиги, безумная и преступная любовь, пожалуй, сравнимы с огненной стихией. Вообще. Символика огня (кипения, пожары, ожоги, опаления — как последствия его действия, вплоть до «кипящего холода» — знака провидения, «снисходительной подсказки смерти») занимает значительное место в этом романе, подчиняя себе, повторим, как область страсти, так и пространство власти. Сам же герой, лишенный, кстати сказать, каких-либо рефлексий относительно мира и себя самого (то есть лишенный сознательной воли), подчинен сугубо инстинкту «действователя». Рассуждают другие — он совершает поступки. Уже в юности «богословский спор» с братом Петрушей — «герменевтиком» — на тему всеведущности Бога закончился потоплением братца, а все его возмущенные вопромы были «переадресованы» Иваном к Богу, Который должен «Сам с Себя (а не с «действователя») взыскать, коли Он всеведущий. Такой герой будто бы действительно противостоит нежнейшему до сладострастных мерзостей, измученному от пристального внимания к себе нынешнему герою-индивидуалисту. Но в сущности, это все то же «я хочу» (с добавлением — значит «могу»), только облаченное в мифологизированную оболочку «мужской культуры», рассчитанной на те же самые «чепчики», бросаемые в воздух благополучными дамочками. Крепкие силы «имперского розлива» будут представлены в романе не только не знающим страха и сомнений мысли Иваном Некитаевым. Крусанов. Какая должна быть женщина рядом с таким героем — представить не сложно: естественно, с амбициями Клеопатры и чувственной изощренностью египетских блудниц. А против болтливого, обслуживающего плюралистические взгляды партий, пишущего «деятеля» выдвинуты новые интеллектуалы — идеологи империи и политтехнологи, группирующиеся вокруг кружка «посвященных» Коллегии Престолов (явная аналогия масонской ложе). Наконец, напротив такого «плоского» в своих рефлексиях, с такой «помоечной душонкой» обывателя и сугубо материальными его интересами поставлены люди с особыми мистическими интуициями (роскошная гадалка на картах Таро, мог Бадняк, владеющий старинной книгой судеб мира, Старик пламенник, угадавший в юном Некитаеве будущего императора) и прочие, путешествующие на грани миров.
И тем не менее воинственный эстетизм романа Крусанова не является сознательной контрпозицией по отношению к бледности либеральной литературы и высушенности, исчерпанности ее идей. Перед нами скорее позиция выигрыша. Сделанная ставка на культ силы, апологию войны (как идеи), мистицизм, виртуозные мистификации, жестокие развлечения[3], яростные выходы за все этические пределы (оправданные «неукротимым первобытным нравами, еще не знакомым с общественной моралью и ее суровыми предприсаниями») все же не позволяет автору воскликнуть «Зеро!» и сорвать банк. Новый литературный масштаб империи, придаваемый произведению, является все тем же глобализмом с его опорой на «элиты», с его презрением к страху мещанина и возмущению обывателя ненормированностью чувств. Пожалуй, иногда в культуре действительно нужен писательский окрик. Имперская риторика помогает автору «Укуса ангела» взорвать утилитарную мораль (которая, увы, сегодня тоже катастрофически сера в своей вседозволенности) с яростью ницшеанской энергии: его Иван Некитаев — герой, изживший страх, обладающий сверхволей и бесконечным мужским обаянием, — конечно же, выставлен против супермена американского массового кино. (Правда, их супермен не является для нашей критики фигурой опасности, наш сверхгерой — тут же настораживает.) Некитаев — герой «безмерный», безмерность которого столь велика (для него нет разницы между живым и мертвым), что явно превосходит в размерах всеми признанную черту русского типа — «широкого человека». Сама страсть Некитаева к сестре (инцест, оправданный культурами древних цивилизаций — например, Египта) тоже с «имперской вседозволенностью» выставляется наперекор привычному и будничному блуду нынешнего времени, наперекор героям, разменивающим в случайных соитиях силу любовную.