— Катись ты с этой «Лебедью», знаешь куда? Эх ты, «Лебедь»!
Так Лебедем и звали. Многие и фамилию забыли. Не раз даже и письма получал, адресованные так: «Г. Куролесов, кооператив «Луч Свободы», заведующему, товарищу Егору Егорычу Лебедю».
Сначала эта кличка Пятерикова бесила: раздражался, огрызался, а потом привык.
Ему:
— Эй, Лебедь?
А он:
— В чем дело?
Но вот Пятериков закрутил любовь с одной девицей, с Катенькой.
Дошло дело уже почти до загса, как вдруг Катенька спрашивает:
— Почему, Егор Егорыч, вас лебедем дразнят?
Пятериков не растерялся:
— Это, Катенька, вовсе не дразнят, а наоборот. Вид у меня, знаете, лебединый. Гордый, и походка тоже.
А Катенька — щепетильная. Губку надула:
— Все-таки неприятно. Ответственное лицо, и вдруг — птица. Вы, Егор Егорыч, должны это аннулировать, а то мне стыдно. Мы как-то с вами гуляем, а люди говорят: «С Лебедем пошла».
После этого разговора Пятериков не спал две ночи и потерял аппетит.
Но, как человек неглупый, сообразил: «Пока кооператив на ноги не подниму, все будут Лебедем в глаза тыкать. Помрешь, так на кресте какая-нибудь сволочь напишет: „Лебедь“».
Принялся Пятериков за дело: по шестнадцать часов в сутки стал работать: на склад поедет, со слезами товар выпрашивает, а когда нужно — по «матери».
Кооператив начал постепенно подниматься.
Пятериков стал и с мясом, и с хлебом, и с рафинадом. Целые дни крутится — только весы поют.
Ему по старой памяти:
— Ну-ка, Лебедь, манной двести грамм.
А он:
— Имейте уважение к личности. Я имя собственное имею.
А когда получил письмо, адресованное уже не Лебедю, а Егору Егорычу Лебедеву, облегченно вздохнул и подумал: «Скоро будут Пятериковым звать, уже недолго осталось».
‹1926›
ГАРМОНИСТ СУВОРОВ
Повесть
1
Не то речушка, не то канава. Узкая. Вонючая. С нефтью, плавающей на поверхности. Берега завалены мусором. Из мусора, местами, пробивается ромашка, не с белыми лепестками, на которой гадают «любит — не любит», а зелено-желтая, шариками, крепко пахнущая.
Речка имеет название и обозначена на карте города, но окрестные жители зовут ее по-своему.
При двух царях, последнем и предпоследнем, и при республике одно ей имя — Негодяевка.
На берегу ее в деревянном домике жила вдова, прачка Прасковья Кудряшова, или, как ее все звали, тетя Паша. Снимала она квартиру из двух маленьких комнат и кухни. В одной комнате — сама, в другой — жилец.
Весь зазаставский квартал знал тетю Пашу, но еще больше ее жильца. Старики и молодежь, приятели и, наоборот, враги жильца тети Паши — все сходились в одном мнении о нем. Именно, что он ценил себя чересчур высоко.
Действительно, если, например, верить истории — полководец Суворов, в досужее от ратных дел время, где-то у себя в селе Кончанском играл с ребятишками в бабки, а вот жилец тети Паши, тоже Суворов, только Женя и, конечно, уж не генералиссимус, а гармонист, был о себе мнения более высокого, чем его знаменитый однофамилец.
Не говоря уже о том, что не играл с парнишками ни в выбивку, ни в орлянку, но даже пиво пил не с каждым из знакомых.
Бывало, ему:
— Товарищ Суворов, присаживайся!
А он внимательно оглядит компанию и откажется.
Кто-нибудь из друзей:
— Ты чего, Женя? Со мной не желаешь? В чем дело?
А он:
— Аудитория не соответствует.
Некоторые недолюбливавшие Суворова подсмеивались над ним за глаза:
— Гордится Женька, что на свет народился.
И, возможно, в этом была своя правда.
С одной стороны, Суворову было чем гордиться: известный, когда-то, гармонист, награжденный жетонами за игру; две польки его сочинения были наиграны на граммофонные пластинки. Для гармониста это не фунт изюма! Этим и гордись! Но зачем гордиться пустяками: серебряными часами с тремя крышками, русским костюмом?
Такие часы давно вышли из моды, а в поддевке, шароварах и лакированных сапогах к месту выступать на подмостках и не иначе как с гармонией. А Женя в таком костюме — не только на подмостках, но и на улицах Ленинграда.
Все свое он ценил очень высоко. Любил свою фамилию. И сочетание громкой этой фамилии с детским «Женя» не казалось ему смешным. Свою комнату, выходившую окном на Негодяевку, он меблировал долго и с любовью, а после приглашал знакомых и хвастался наивно, как дикарь, нацепивший на себя зараз двое часов:
— Какова обстановочка, а? Изящно?
Гость оглядывал комнату и недоумевал.
Кровать с чехлами на спинках, высоко взбитая постель охвачена нежно-розовым одеялом плотно, без единой складочки; подушки — пирамидкою, на верхней — кружевная покрышка; над кроватью — вышитый бисером, бархатный башмачок для часов; на комоде туалетное зеркало, вазы с бумажными розанами, одеколон, пудра, гребенки — все в строгом порядке; на окне, полузадернутом канареечного цвета занавескою, — герань, бальзамин, бархатцы; в углу — икона, зеленая лампадка, пучок вербы, фарфоровое пасхальное яйцо.
— Ну как, а? — потирал руки хозяин.
Гость неопределенно отвечал:
— Да-а…
Суворов важно говорил:
— Не похоже, поди, что живем «на окраине где-то города», а? Можем, друже, устроиться с комфортом, можем, елочки зеленые!
И снисходительно похлопывал гостя по плечу.
Иногда кто-нибудь, более прямой, отвечал:
— Не поймешь, Женя, что у тебя. То ли монастырь, то ли черт знает что! Образа вот, яичко!
Суворов раздражался:
— Яичко! Это не для веры, а для своего удовольствия. Иной раз, в часы досуга, смотришь на икону с яичком и невольно вспоминаешь золотые дни минувшего детства. И станет на душе приятно, трогательно. Позабудешь, это, окружающую обстановку и витаешь в надзвездном мире, так сказать, «без руля и без ветрил». А ты — «монастырь»! Чудак, елочки зеленые!
Волнуясь, рылся в карманах шаровар, доставал деревянный портсигар и спичечный коробок в жестяной спичечнице. Гость смущенно оправдывался:
— Я, Женя, вот о чем. Ты, значит, считаешься первеющий гармонист. А комната у тебя, как у барышни у молоденькой. Ты не сердись, ведь я не в насмешку.
Суворов внимательно разглядывал потертый рисунок скачущей тройки на крышке портсигара, затем поднимал глаза на собеседника:
— Извиняюсь, вы, кажется, кончили? Прекрасно!.. Со своей стороны, должен сказать нижеследующее: согласен с тем, что я гармонист единственный в своем роде. Прямо, можно так выразиться, профессор-самородок. Но наряду с этим обладаю душевным благородством, невзирая на то, что происхожу из пролетариата. Короче говоря, отец имел не что иное, как басонную мастерскую. Благородство же мое заключается в стремлении ко всему нежному и изящному.
Уже смягчаясь, дотрагивался до руки гостя тонкими пальцами, искривленными от долголетней игры на гармонике:
— Друже! Я знаю, многие теряются в мучительных догадках: почему, дескать, Женя Суворов, старый заслуженный гармонист, человек умный и всесторонне начитанный, вращается среди этой минорной обстановки? Думаете, небось, — гордость, фасон? Ничего подобного! Людям не понять, что только среди этих невинных цветочков и яичек я всецело отдыхаю душою. Не надо кидать мне упреков в аристократизме. Весь окружающий комфорт необходим мне для вдохновения таланта. Меня не вдохновляют бурные потоки уличного движения. Только в этой изящной комнате с видом на одинокую речку я создам что-либо более грандиозное, чем созданные в свое время вещи, то есть общеизвестные польки «Чародейка» и «Лесные ландыши», исполняемые даже граммофонами.
Провожая гостя, говорил:
— Гордость во мне есть, люди говорят безошибочно. А только человек я на редкость корректный. Прямо, можно сказать, дамский человек.
Суворов любил много и красиво говорить. Как-то тетя Паша, при первом с ним знакомстве, заметила о его костюме: