— Что, дорогой?
— Брат с отцом сегодня были опять как будто в ссоре. Почему?
— Итачи не хочет приходить. Вот и все, — пожала плечами мать. Саске поджал губы: для него этой ничтожной информации было слишком мало. Тяжкое и колкое беспокойство с раздражением охватывали его все сильнее, пока, наконец, он не вспомнил об одной важной и интересной детали, о которой забыл думать. Сдвинув брови, он спросил:
— А Учиха Изуми-сан придет?
Микото удивленно посмотрела на сына.
— Вы знакомы?
— Брат нас познакомил на прошлом празднике. Сказал, что она его будущая жена.
— Да, придет. Вместе с семьей. Они уважаемые и замечательные люди.
— Ясно, — Саске кивнул головой.
Так причина в этом? Нет, этого не достаточно, чтобы Итачи отпирался, злился; сегодня он небывало агрессивным взглядом смотрел на отца, этого нельзя было не заметить.
Взгляд загнанного в угол сильного зверя, который полагается только на последний оставшийся зуб, чтобы кусаться.
— Все, — Микото улыбнулась, оглядывая корзину с сухими цветами. Но заметив, что Саске как будто ее не слышал, смотря в одну точку остановившимся задумчивым взглядом, будто что-то напряженно соображая, мать вздохнула: и без того наигранно слабая улыбка пропала с ее лица.
— Сынок, не волнуйся о брате, это не твои проблемы, тебя это не касается. Забудь об Итачи, брат — это брат, у тебя своя жизнь. Нам, родителям, трудно разговаривать с нашим сыном. Он всегда был таким, сторонился людей. Даже мы с отцом иногда не можем понять его. Не знаю почему, но Итачи ни в какую не хочет сегодняшней помолвки, как будто его заставляют идти на жертвоприношение в роли жертвы. Я уже согласна на любой его выбор, даже если он вне клана Учиха, но он тянет и с этим. Кто его знает, даже я не понимаю своего сына, — Микото замолчала, порывисто встав, взяла корзину, остановилась у седзи в сад и обернулась, неприятно сухо поджимая бледные губы. — Если увидишь брата, скажи, пусть придет. Заставь, уговори, если так волнуешься о его жизни. Иначе отец ему этого не простит. Не нужны лишние скандалы, их отношения и так тяжелые. Пожалуйста, пойми нас, Саске, — мать, отвернувшись, стремительно вышла за дверь, оставляя резко воцарившуюся тишину наедине с младшим сыном. Тот стоял как вкопанный, неподвижно и отрешенно смотря в пол, но не видя его, словно не слыша слов матери. Все, что эгоистично билось сейчас в его голове, в толстой костяной клетке, — это отвратительное и роковое для него слово «помолвка».
«Значит, вот оно что. Понятно».
Пальцы едва ли не сжались в крепкий кулак, в котором бы ногти впились почти до отметин в ладони, но никакая физическая боль от этого не сравнилась бы с теми секундным оцепенением и ненавистью вперемешку со все сметающей яростью, бурлящими у Саске глубоко внутри.
Была задета гордость. Было задето острое чувство собственности. Проснулась ревность.
Саске не совсем ясно понимал, что с ним творится. В более спокойном состоянии ему пришла бы мысль, что он ведет себя как эгоистичный, избалованный ребенок, но сейчас он не собирался мириться с мыслью, что Итачи придется отдать, что Итачи позволит себя отдать.
Ну уж нет, после всего-то.
Не думая больше ни секунды — к черту понимать, Саске никого не собирался понимать, — он, едва ли не задыхаясь от злости и ненависти, нырнул в темный дом, оставленный без огня.
Саске, гонимый ревностью и бешенством, быстро шел по одиноким коридорам своего тихого поместья, холодного зимними ночами, мрачного от темноты и старого дерева, стараясь придать лицу как можно более спокойное и небрежное выражение, пока не остановился у закрытых седзи комнаты брата. Дернул — не получается.
Стало быть, подперты изнутри.
Проклятая Коноха, проклятые порядки, да что с вами такое?!
— Итачи, открывай! — срываясь, гаркнул Саске, сдерживая порыв пинком вышибить перегородку.
Почему мне опять ничего не сказали? Почему меня всегда смеют оставить в стороне? Почему меня смеют выкинуть за привычный круг жизни и оставить там навсегда в одиночестве? Сердись на меня, кричи на меня, злись, но говори, все говори, перестань молчать, перестань, перестань, ничтожество!
— Я сказал, открой! Я знаю, что ты там. Выйди и скажи мне в лицо, что сегодня будешь помолвлен с ней, наберись духу и скажи! — голос немного успокоился, подернувшись пеленой холодка, и Саске в ожидании того, когда до него снизойдут своим вниманием, оперся рукой о стену, стараясь как можно тише и спокойнее вдыхать воздух короткими и глубокими вздохами.
Больно.
Черт возьми, почему так невыносимо больно делать каждый вздох, рассекающий нутро стремительнее и безжалостнее, чем самое отточенное лезвие катаны?
Задетое достоинство. Задетая гордость. Задетые ненависть и любовь к брату.
Седзи прошуршали совсем рядом, над ухом. Саске, бросив из-под сбившейся иссиня-черной челки косой и агрессивный взгляд, нашел им Итачи, а вернее — его руку, оперевшуюся о дерево стены.
— Не кричи.
Саске, чьи руки соскользнули вниз, неподвижно смотрел на брата, и взгляд с каждой секундой приобретал все большую осмысленность, становился все холоднее и спокойнее, пока совсем не принял свой обыденный облик.
— Брат…
— Я уже слышал твою тираду. Наверное, как и наши родители. А теперь, — Итачи посторонился; он даже не переоделся в праздничную шелковую одежду, струящуюся по его идеальному телу, оставаясь в своем юкато, что говорило о том, что он даже не думал куда-то идти, — заходи и замолкай, если хочешь что-то услышать от меня.
Саске фыркнул, боком входя в комнату.
Футон брата был уже разобран и вытянут на татами, на котором лежали развернутые свитки. Одеяло, не тронутое своим хозяином, покоилось свернутым квадратом на полу, а валик был смят, что говорило о том, что Итачи на нем только что лежал. На маленьком столике в углу стояла тканая походная сумка, в которую обычно складывали кунаи и сюрикены. Она была раздута, выдавая то, что в ней до отказа набито оружие. Маленький огарок свечи, в которой дрожал огонек, прозрачным золотистым цветом освещал комнату едва заметным намеком на свет: одной свечи было мало, да и та потухала. Саске, не думая церемониться, по-хозяйски сел на футон, поджимая ноги под себя. В его темных глазах отражалось дрожащее пламя, озаряя зрачки ярким светом, из-за чего глаза казались пугающими, кошачьими, ярко-желтыми и неестественными, даже ядовитыми, готовыми наброситься и захватить в свой огонь.
Итачи прилег рядом, касаясь головой валика, ноги положил на свернутое одеяло, складывая их одну на другую. Лицо его выражало безмятежность и спокойствие, что невероятно раздражало Саске. Он, стыдясь того, что пять минут назад попросту сорвался на своего брата, причем в первый раз в жизни, все же сдвинул брови, прошипев:
— Меня злит не то, что ты…
— Ты думаешь, что я постоянно лгу тебе, что я использовал тебя и подумал наконец решиться на предложение родителей, что я играю с тобой. Только вот единственный человек, которого я постоянно обманываю, — это я сам, — произнес Итачи. Открыв глаза, он убрал ноги с одеяла, поднялся на локтях и выпрямился, холодным и отрешенным взглядом смотря на брата. Было в этих глазах нечто пугающее, то, что смотрело куда-то сквозь его Саске, но тот быстро совладал с собой, однако говорить ничего не стал, смело и упрямо отвечая на немой вопрос брата так же — струей холодного и выжидающего взгляда в его зрачки.
Итачи подавил в себе вздох, скрещивая руки на груди.
— Мне так нравится то, как ты любишь пытать меня.
— Не меняй тему разговора.
— Я не меняю ее.
Саске продолжал упрямо молчать, как будто забыв, зачем он сюда пришел. Он отвернулся в сторону, начиная оглядываться вокруг. Когда он начал позволять себе так беспардонно приходить сюда, кричать, спорить? Как будто это был не он, а другой, наглый и самоуверенный Саске, который так легко может оскорбить брата, ворваться к нему, в эту святую и загадочную обитель полу-Бога, потребовать непонятных объяснений. Объяснений чего?