Чувство, что я тону, захватило меня с новой силой. Я вдруг ощутила, что задыхаюсь от острой душевной боли, от того, что я опять остро несчастна, как будто вместо воздуха вокруг оказалась вода, и я хлебнула ее полной грудью. Пит побледнел от страха и тут же очутился рядом со мной.
— Китнисс, что с тобой? — спросил он, сгребая меня в охапку. Хотя на самом деле прекрасно знал ответ на свой вопрос, и то, что, как и случае со своими приступами ложных воспоминаний, не в силах остановить мое темное затмение. Но раз уж мы были теми, кем были, мы все равно не прекращали борьбы. — Прошу, не надо. Только не это.
Я замотала головой и прошептала ему в грудь:
- Пит, скоро будет год. Ты ведь понимаешь? Год как ее нет, — я чувствовала, как мной вновь овладевает безразличие ко всему, неспособность двигаться. И я не могла их больше игнорировать, они были много сильнее меня. — Все зря. И ее нет.
Я неожиданно встала, не в силах больше находиться в этом окружении. Мне был невыносим и воздух в доме, и мягкая обивка стула, не говоря уже о запахе еды, от которого меня тут же затошнило. Даже прикосновение Пита. Я поцеловала его в щеку — это было последнее, что я была в состоянии сделать — и потом, не говоря больше ни слова, пошла наверх, и остановилась лишь чтобы раздеться до белья, прежде чем нырнуть под одеяло. Я погрузилась в темное нутро мрака, и уже не различала ни шагов Пита, ни его пальцев, расплетающих мне волосы. Его слова скользили мимо моего сознания, нераспознанные, не задевая его. Все, что я хоть как-то могла уловить краем пронизанного болью мозга — этот его умоляющий, отчаянный тон. Но у меня не оставалось больше сил, чтобы снова пробиться к нему. Вместо этого я падала в знакомую уже тьму. Больше всего это походило на смерть.
***
Ход времени для меня отмеряла лишь полоска света, между неплотно задернутыми шторами. Когда наступала ночь, свет пропадал, а матрас позади меня проседал под весом Пита, который пытался притянуть меня к себе. Теперь я стала словно камень, хотя прежде была податливой и сама льнула к нему. Он что-то нашептывал мне на ухо, порою нежно, порой настойчиво и влажно — поток его слов сопровождали слезы, но я все равно не могла выбраться из своего кокона, даже пошевелиться. Он был так далеко, и во мне не осталось ничего, что рвалось бы к нему. И от осознания этого я лишь сильнее замыкалась в себе.
Время шло, а я дрейфовала из сна в легкую дрему, так до конца толком и не просыпаясь. Когда я действительно спала, я раз за разом видела, как она умирает. И она не прощала мне этого. Вообще ничего не прощала. А самое ужасное, что все это было зря, и этого она тоже мне не прощала. Я просыпалась в холодном поту, меня обнимали и баюкали, у меня саднило горло от криков, но, стоило мне снова ощутить себя в реальном мире, как я вновь уходила в себя, сворачивалась в шарик, лежа на боку. Я чувствовала, что мне приносят еду и воду, но отказывалась от них. Я ощущала запах застарелого перегара и то, что меня гладят по щеке. Хриплый, глубокий голос звал меня знакомым прозвищем, но я слишком далеко уже ушла по темному туннелю, в конце которого меня ждала лишь Прим и завладевшая ею отныне смерть.
Вскоре до меня донесся шелест снимаемого пальто, непривычный теперь стерильный запах, который, кажется, вызывал некогда отвращение. Бледное лицо в обрамлении темных волос, холодное прикосновение трубки стетоскопа, легкая пальпация кожи на моей руке. Я слышала, как возле меня что-то обсуждают, но не желала вслушиваться, и представила себе, что это лишь насекомые, которые громко жужжат над ухом и глубже зарылась в подушки. Потом все стихло, и я постепенно расслабилась и продолжила созерцать трещину пониже подоконника.
Сквозь полудрему я услышала как тихо приоткрылась дверь спальни. Звук проник в клубы окутывавшей мою душу мглы, как рассеянный свет далекого прожектора. Мне вспомнилась нарисованный в одном из школьных учебников маяк на высоком гранитном уступе, святящий проплывающим кораблям сквозь туман и брызги волн — он посылает свой сигнал утлой рыбацкой лодке, затерянной в штормящем море.
Потом послышались шаги, но это была вовсе не тяжелая походка Пита, и это неожиданное для меня явление против моей воли, болезненно вернуло меня в настоящее. На сей раз в моей спальне раздалось цок-цок — легкие ноги на невероятно высоких каблучках. Мне была известна лишь одна особа, которая носит подобную обувь и при этом допущена в мой дом. И я сильней скукожилась под простынями, в надежде, что уже моя поза выразит, насколько я не нуждаюсь сейчас в компании других людей.
Шаги тут же стихли. Возможно, она озирала комнату и неподвижное, напряженное тело под грудой толстых одеял. Она не шевелилась так долго, что я даже стала забывать о ее присутствии, когда она обошла кровать и присела рядом со мной. Я чуточку разлепила веки, чтобы увидеть, что она смотрит на меня: грустно, с нежным выражением в светло-голубых глазах. Она так и сидела рядом, пристально разглядывая меня, как нечто нереально интересное. Потом же она подняла голову и обвела взглядом спальню, удовлетворенно кивнув сама себе.
— Мне нравится этот оттенок зеленого. На его фоне мебель смотрится просто отлично. И он очень идет тебе и успокаивает. Цвета, знаешь ли, многое рассказывают о людях, я всегда обращала на них внимание: о людях очень многое говорят вещи, которыми они себя окружают, — Эффи жестикулировала маленькой ручкой, указывая на некие комнаты, видимые только ей. — Загроможденные вещами интерьеры насыщенных, глубоких цветов говорят о склонности к задумчивости не особо организованных хозяев. Яркие цвета в скромно обставленной комнате — о больших амбициях, хозяевам, мол, и дела не до обустройства жизненного пространства. С теми же, кто предпочитает в основном белый, надо быть крайне осторожной — по моему опыту, он не сулит ничего хорошего.
Мои мысли тут же обратились к белым розам Сноу, белым совещательным комнатам Койн в Тринадцатом и больничным палатам, где мне довелось бывать. Она была права — в белом пространстве жить невозможно.
— Вы с Питом раскрасили этот дом в зеленых, оранжевых и желтых тонах. Для меня это цвета самой жизни. Зеленый с деревянной мебелью напоминает о лесе, который ты так любишь. Оранжевый — цвет Пита, цвет солнца — теплого и щедрого. Я могла бы то же самое сказать и о желтом, но, сдается мне, в нем кроется и что-то еще, что-то важное. Что он означает, Китнисс? С чем для тебя связан этот цвет? — спросила она мягко.
Не знаю почему, но мне друг захотелось с ней поговорить.
— Одуванчики, — прошептала я.
— Одуванчики? — она взглянула на меня вопросительно.
Я глубоко вдохнула, голос мой охрип, так давно я им не пользовалась.
— В тот день, когда Пит отдал мне хлеб, я думала, что моя семья погибнет от голода. У нас не оставалось еды, мы уже давно не ели толком, и негде было ее раздобыть. Я рылась в мусорном ящике возле пекарни, когда меня оттуда прогнала его мать. Ты знала, что он специально подпалил хлеб?
— Специально? Я помню, ты что-то говорила такое в пещере, — вставила она.
- Да. Он увидал меня тогда, кожа до кости, и специально его сжег. Мать его за это побила, но он умудрился все равно бросить мне хлеб. Я отнесла его домой, и мы поели, как не ели уже много дней, — я замолчала, затерявшись в лабиринте памяти.
Она тоже хранила молчание в ожидании, когда я заговорю снова. Я повернулась на постели, выпросталась из-под одеяла, а Эффи протянув руку, вытащила что-то из моих спутанных волос у лба.
— На следующий день я хотела его отблагодарить. Но когда увидела его синяк, не могла и словечка произнести, и так и сказала ему ни разу это «спасибо» — до самых Игр, — теперь я уже сидела, прислонившись к изголовью кровати. — Я была такая ужасная трусиха, — произнесла я с горечью.
— Но на школьном дворе я увидала одуванчик. Сорвала его и рванула домой, чтобы взять корзину. Мы с Прим побежали на Луговину и собрали все одуванчики, какие смогли отыскать. В тот вечер мы ели остатки хлеба и салат из одуванчиков — цветки, стебли, все сразу. И тогда я решила, что мы сможем все-таки жить дальше.