Марина скалилась, подбоченясь и уставив на жертву свои черные бездонные глаза.
“А как ты можешь знать, что это противно воле Господа? Попы напели? Так попы и в меня не верят: не поверят, даже если собственными глазами увидят…”
Марина засмеялась.
“Люди даже глазам своим не верят – ты не знала? Они верят только тогда, когда то, что они видят, похоже на то, во что они верят!”
“Я тебе не верю, хоть ты и обольстила Андраши, - бормотала девушка в жару, ворочаясь на подвесной койке. – Сгинь!”
“Сгину не раньше, чем сгинешь ты, - отозвалась Марина. – Мы все будем здравствовать, пока мы нужны! А мы очень нужны вам, людям! Тебе однажды тоже люди прикажут сгинуть с глаз, и ты тоже не послушаешь…”
Василика вскинула скрещенные руки, защищаясь.
“Я не твоя, не ваша! Государыня сильней тебя, она меня защитит!”
Марина раскинула когтистые руки - глаза ее вспыхнули алым. Боярская дочь безудержно хохотала над Василикой, поводя плечами и пританцовывая, точно у цыганского костра, - дольняя, вольная, сильная, вечная.
“Когда бы и кто бы только смог одолеть меня!”
Казалось, Марина и упивается своею силою – и тяготится ею несказанно, тем более, чем более та вырастает.
“Танцуй со мной, сестра! От нашего танца рухнут царства…”
Василика ахнула и, взмахнув руками, проснулась: она хватала ртом воздух, точно ее только что вытащили из воды.
Штефан был рядом. Василика со стоном упала в его объятия, и он прижал ее к себе так крепко, что она ощутила всего его, его естество. Он был такой же земной, как Марина, и ничего иного Василика и не желала. Она с жадностью поцеловала своего господина.
- Бедная… Бедный мой цветок, - прошептал турецкий рыцарь, трепеща от страсти и жалости к ней.
Конечно, Василика бредила – и, конечно, он все слышал. Теперь покров тайны окончательно спал.
Валашка серьезно и грустно посмотрела турку в глаза – и Штефан выдержал ее взгляд. Он возложил ей руку на голову.
- Клянусь, что никогда тебя не предам.
“Значит, ты предашь все остальное”, - подумала Василика.
Они опять прижались друг к другу, точно были друг другу единственные союзники в целом свете. Но разве не так и все любовники?
- Тебя больше не мутит?
Штефан потянул ее за руку. Он уже не глядел на свою подругу - и улыбался какой-то хмельной улыбкой.
- Пойдем, я пришел сказать тебе, что уже виден Царев город. Мы увидим его на закате, сейчас он прекрасен как никогда…
Василика едва вспомнила, что нужно закрыть лицо; но когда она напомнила об этом своему хозяину, тот только рукой махнул. Абдулмунсиф вытащил ее на палубу, которая была полна народу: но греки и турки, собравшиеся там, даже не посмотрели на мужчину и женщину, которые появились среди них. Все они любовались великим городом.
Константинополь, Царев город, и в самом деле был прекраснее всего на закате – в свой закатный час…
Василика и Штефан обнялись, не сознавая того; глаза их горели одинаковым восторгом – восторгом безумцев или боговдохновенных: Василика не чаяла, не мечтала о такой красоте. Теперь она понимала, почему величайшие владыки мира сражались за обладание Константинополем.
- Пурпур церквей и золото гробниц, храмов вечности, - шептал подле нее ее возлюбленный. – Кровь и жизнь нашей жизни… Вот это – великое чудо света, святая София… А вон там, Василика, стоял Буколеон – дворец моих пращуров, обращенный в руины крестоносцами…
Василика, изумленная и очарованная словами Штефана, повернулась к нему, и он улыбнулся ей.
- Знаешь ли ты, что у тебя самой царственное имя?
- Нет, - шепнула она со слезами.
Василика прежде почти не думала о себе – ни о себе, ни о чем другом, жила точно во сне, от которого только теперь проснулась! А сколько еще людей не живет, а блуждает во снах?
И они долго еще стояли у борта, обнявшись, забыв обо всем, - в преддверии своего земного рая, который приближался с каждым ударом сердца.
“Дорогой мой брат!
Уведомляю тебя, что мы доплыли благополучно. Моя роза так расцвела, как я ее еще не видел: и ведь она знает, несчастная, для чего ее готовят. Она теперь как воин Аллаха в предчувствии рая, который сам скачет на копья и мечи христиан. Не обманываются ли такие праведники ужаснее всего?
Но я знаю, что ты нас не предашь, мой дорогой: иначе, ты понимаешь, – живого или мертвого, тебя настигнет мое отмщение или проклятие. Если на тебя не найдется божественной справедливости, моя будет страшна. Люди не знают, какая страшная сила заключена в душе и воле каждого из них!
Я был слеп, пока не встретил мою княжну, пока не полюбил; но нам слишком многих приходится держать во тьме ради их собственного блага. Теперь же все зашло слишком далеко. Верно ли, что Мехмед теперь слушает Андраши, точно пророка? Наш султан и прежде имел склонность к таким людям – а сумасшествие белого рыцаря он может счесть за особенную благодать.
Господи, мне порою кажется, что мы все сумасшедшие, начиная с султана и кончая моей княжной-рабой… Безумие так заразительно!
Только скажи мне, ради всего святого, что Андраши еще не прослышал о том монастыре… я ему не указал его; и молчал до сих пор, повинуясь голосу души. Теперь же наш князь не получит моего признания никакими путями. Домой мне путь заказан, увы – или хвала Господу!
А ведь сейчас такое время, точно его сам дьявол выбрал для своего вокняжения на земле: весь Стамбул волнуется. Мехмед удивился, когда я выпросил себе должность блюстителя порядка, но отпустил меня охотно. Он знал, что немного найдется таких охотников. Константинополь дивен с виду – а внутри кишит преступлениями и ересями, как переспелый фрукт червями. Впрочем, так было всегда и везде. Благородные люди умеют наслаждаться розой, не ранясь ее шипами.
К слову: и моя Василика уже поняла, в какое место мы приехали, и все равно радуется городу и мне. Впрочем, это дитя давно понимает жизнь; я иногда изумляюсь ее прозорливости…
Я бывал в Царьграде с князем Дракулой, когда этот город уже оказался под властью султана, а сам валашский князь из-под нее освободился. Тогда-то Влад и посоветовал избрать Константинополь хранилищем тайн ордена, о возрождении которого мечтал с юности.
“Но ведь Константинополь – средоточие борьбы за веру, он на виду у всего мира”, - в изумлении сказал я ему тогда. Влад засмеялся.
“Хочешь что-то спрятать – держи на самом видном месте, - ответил мне князь. – Люди больше всего слепы к тому, что ярче всего сияет”.
И Влад оказался прав, как всегда.
Теперь же я уповаю только на тебя, мой драгоценный Слуга Благородного, - я оставил тебя заложником нашего счастья, как когда-то старый Дракул оставил Влада, а Влад - Раду. Извещай меня обо всем, что делается в столице, и о каждом шаге султана.
Отправь ответ на это письмо через моего гонца, если оно дойдет до тебя, - если посланца перехватят люди Андраши или султана, мой слуга отравится. Он неграмотен, но истово верует в загробное блаженство, которое обещается всем преданным рабам Аллаха.
Дай же боже, чтобы мой раб не обманулся – и чтобы никто из нас, истинных слуг Господних, не обманулся в своей вере!
Теперь я сверну это письмо, и греческие слова, столь милые нашим сердцам, но малознакомые варварам, служащим султану, полетят к тебе через океан. А я пойду поцелую мою княжну, что мирно почиет у окна, за которым растут розы - чтобы заглушить городское зловоние. Я бы хотел обладать ею в такое время, когда всякое зловоние истребится – и в городах земных, и в душах…
Я учу ее греческому языку, и Василика признает, что это благоуханный, священный язык – язык апостолов, спасения, красоты земной и небесной. Она быстро учится, моя жемчужина, - как всегда!
Еще к слову: я читал Василике греческую Библию – и указал ей на ту маленькую ошибку, которая породила великое заблуждение христиан и их помешательство на девственности, особенно католиков. Греческий перевод еврейского выражения, обозначающего “юная женщина”, превратил мать пророка Иисуса в parthenos – деву.*