У церкви тоже все места давно поделены. Там Архидьякон (кличка такая) давно свои порядки установил. Сезонный билет даже осенью полторы тысячи стоит плюс сто рубликов ежедневно, независимо от выручки. И никаких тебе долгов: не рентабелен — пошел долой с паперти!
Вокзал… Там Коля Хромой. А Коля Хромой — это вам не Архидьякон. Он билетиков не продает и бесед душеспасительных не ведет. Чуть что не так — можно ведь и под электричку попасть.
Вот и остаются тебе прочие общественные места вроде цирка, универмага да разных других забегаловок. Там смотрящий в крайнем случае по морде треснет разок, если процента не наберешь. Однако, в тех местах и наработать что–нибудь трудно, ох трудно.
Аккордеон тянет плечо…
Аккордеон — это иваново все. Это единственное, что позволяет ему выжить. Спасибо, земной поклон матери, которая когда–то отдала его в музыкальную школу, заставила его там учиться, долбила его нещадно и не пускала на улицу, заставляя целыми днями и вечерами гонять гаммы, ругалась из–за этого с соседями, плакала перед учителями, вымаливая прощения для своего разгильдяя… Спасибо! Пришло время, и Иван понял, что такое музыка. Инструмент понял. Себя понял. И заиграл. Да как заиграл!..
Когда те, на рынке, прижали его за гаражами и один из них достал нож, Иван испугался. Но испугался он не за себя — он инстинктивно потащил аккордеон дальше за спину. А те Ивана–то резать и не собирались для первого раза. Они хотели инструмент покалечить.
- Давай сюда свою шарманку! — приказал тот, с ножом.
- Это зачем же? — насупился Иван.
- Слышь, чудовище, ты борзой, что ли? — оскалился второй, тот, что был с арматурой. — Нам ведь и кишки твои на перо намотать — тоже не вопрос. Давай лучше музыку. Мы гармошку твою покалечим, для порядку, и разойдемся на первый раз.
- Не дам, — ответил Иван холодея.
- Может кончим его? — предложил первый.
- Утихни, Бес, — огрызнулся второй. И ласково обратился к Ивану:
- Слышь ты, чучело, ты не догоняешь, что по нитке сейчас ходишь? Ты, кнопкодав, на чужую территорию залез со своей гармошкой, а значит — должен быть наказан. Мы не шибко злые, ты на Беса не гляди, лютовать с первого раза в правилах не держим. Мы тебя накажем чуток, морально, и — ходи дальше, куда шел.
- Инструмент не дам! — отрезал Иван, ища глазами в куче мусора, чем бы можно было отмахнуться.
- Значит, хочешь лично ответить? — прищурился Бес.
- Лады, — подытожил второй. — Твое слово.
Драка была не долгой. Вернее, ее и вовсе не было. Иван один раз только оттолкнуть Беса успел и — все: ему аккордеон беречь надо было. Они хлестким ударом по лицу свалили его, и Бес быстро оказался у Ивана на спине, крепко прижал его к щебенке.
- Руки ему держи! — скомандовал второй.
И пока Бес держал ивановы руки, прижимал их к земле, второй беззлобно, деловито и размеренно молотил своей арматурой Ивану по пальцам, по кистям, по запястьям — куда попадал.
В довершение они по паре раз пнули его, бросили ему на спину арматуру, сплюнули и ушли.
С тех пор Иван рынок далеко обходил. И только по крайности, когда уж совсем было туго, появлялся там. Сначала он долго ходил вокруг да около, выглядывая «пастухов». Потом подходил к какому–нибудь охраннику, помоложе и не шибко злому на вид, и пробовал договориться. Иногда удавалось выпросить себе полчаса–час относительного спокойствия, но чаще пацаны требовали хорошую предоплату. Оно и понятно: им тоже никакого резона нет подставляться и со своими ссориться…
Дождь моросил и моросил. Похоже, он зарядил на весь день. Хорошо, что куртка — с капюшоном. Улицы конечно же были пусты. Надежды на хоть какой–нибудь заработок сегодня — каплями стекали по старенькой болонье и падали под ноги. А есть хотелось — ужас как. Еще больше хотелось выпить. Вчера Ивану только и удалось что наиграть себе на омерзительный беляш да стакан отвратного кофе в привокзальной закусочной. Потом, в распивочной, какой–то выпивоха угостил его полустаканом водки да блюдцем салата, за «Степь да степь кругом…».
Иван хорошо пел. Он был не только мастером, виртуозом даже, по части аккордеона, но и голосом обладал сочным и трогательным. Его любили слушать. Платить не очень любили…
Дойдя до трамвайного кольца, Иван свернул налево и, перейдя дорогу, ступил на тихую аллею, которая вела к церкви. В его намерения не входило идти именно к паперти. Видимо, Господь Бог повел его туда…
Любят люди списывать на Божье Провидение свои побуждения и поступки, которых объяснить не в силах…
В такую погоду и в такую рань можно было не опасаться встретить у церкви смотрящих Архидьякона. Часа на два спокойной работы можно было рассчитывать смело. Другое дело, что и на заработок надежды были более чем призрачны.
Не доходя полсотни метров до церковной ограды, Иван увидел два силуэта, которые в эту рань уже дежурили в аллее. Какой–то дедок на костылях начал истово креститься, едва завидел Ивана. Дед был Ивану не знаком и тоже не знал музыканта и надеялся, наверное, что подадут. Напротив него, на расстеленной по мокрому газону клеенке сидела девочка. Девочку эту Иван знал немного. Впервые он увидел ее здесь же, у церкви, месяца три назад. Было ей лет тринадцать, не больше. Была она не по–детски тиха, задумчива, даже серьезна, неразговорчива и пуглива. Одной руки у нее не было — вместо руки была культя до локтя. Вторая рука — видно искалечена, потому что управлялась с ней девочка не очень хорошо. Ее тонкое, будто прозрачное от какого–то внутреннего света, очень миловидное, такое детское и в то же время такое серьезное личико и ее тягостное положение редко оставляли прохожих равнодушными — ей всегда хорошо подавали.
Когда Иван впервые увидел ее, когда немного узнал о ней, его сердце словно прокололи вдруг тонкой горячей иглой — такая жалость, злость на треклятую жизнь, нежность к ребенку и безнадюга им овладели. Иван говорил с Соней все время, пока стоял у церкви, а вечером, — пьяный, злой и беспомощный — валялся на кровати в своей провонявшей вечным перегаром от водки и табака комнаты и плакал навзрыд, бил в бессильной ярости кулаками в стену, матерился и богохульствовал…
Отец ушел, когда Сонечке пошел второй год. Мать, работавшая учительницей в сельской школе и любившая непутевого сониного отца больше себя самой, продержалась недолго. Жизнь пошла наперекосяк. Она начала пить и спилась очень быстро — как сгорела. Вот был человек и — нет его. Года через три она стала жить с каким–то зеком. Жили (вернее — пили) на то, что удавалось ему своровать и перепродать, на то, что удавалось ей выпросить. Отчим очень скоро отказался кормить Соню, сказав, что этой «хлебалке» пора бы уже и самой зарабатывать. Соню стали возить в город — просить. Получалось хорошо — ведь жалостливых людей много. Но отчим, пересчитав заработанные матерью и Соней гроши, только матерился и все чаще повторял, что лучше бы девочке родиться уродом или калекой. Мать поддакивала, спьяну била девочку и лезла к отчиму целоваться, что всегда заканчивалось дракой.
Наконец однажды, отчим предложил матери как–нибудь покалечить девочку, так, чтобы выглядела она пожалостливее. «Да ты ***улся! — закричала мать. — Убью за мою доченьку!».
Однако потом, после литра самогона, купленного у бабки Скорчихи, она согласилась с доводами своего сожителя, согласилась, что живется им нелегко, а могло бы житься лучше. Вдвоем они сгребли спящую Соню с развалюхи–кровати и вынесли во двор. Ничего не понимавшая девочка заплакала — ей хотелось спать. Мать, когда пьяна, была скорой на расправу — она хлестала девочку по щекам и орала «Убью, гадина! Заткнись, сука! Всю жизнь ты мне испоганила!». Она так ярилась, что даже отчим, который ходил в сарай за топором, шикнул на нее и отвесил затрещину. Потом он велел ей положить сонину ручку на чурбак, валявшийся тут же, а лицо ей накрыть подолом, чтобы не видела.
Хоть и был он пьян, но ему хватило одного удара. Соня даже и крикнуть от боли как следует не успела — потеряла сознание.