«Вы ведь, небось, считаете, что мы люди неначитанные. Так вот, смею вас уверить, что у нас в Комитете такая библиотека современной литературы, которой может позавидовать даже Публичка. И все ваши книги современных поэтов и прозаиков у нас тоже есть, и читаем мы их довольно внимательно».
После этого он неожиданно спросил, знаком ли я с поэтом Николаем Брауном. Я не сразу понял вопрос и вспомнил, что года два назад звонил Николаю Леопольдовичу Брауну по его домашнему телефону. Он тогда взялся рецензировать для издательства «Советский писатель» рукопись моей книжки стихов и, действительно, дал весьма положительную рецензию, хотя знакомы мы с ним почти не были. Моих собеседников, как выяснилось, интересовал не сам Николай Браун, а его сын, входивший, судя по их словам, в какой-то «антисоветский кружок».
Закончив разговор о Брауне, Владимир Николаевич, который, очевидно, был главным чином, сказал, мельком глянув на меня: «Вы должны помочь нашим органам знать как можно больше о той среде литераторов и научных работников, в которой вы живете и работаете. Поэтому в условленное время и в условленных местах вы будете впредь рассказывать мне и другим нашим сотрудникам обо всех разговорах, свидетелем которых вы окажетесь. Нас интересует конкретно — кто и что сказал, понятно?»
Ужас охватил меня. Я понял, наконец, что меня попросту вербуют в стукачи. «Но почему же именно я? У меня много своей работы, я не могу», — робко промямлил я. «Партия учит нас опираться в получении информации только на достойных, заслуживающих доверия людей, — сурово отрезал Владимир Николаевич. — Вы что себя таковым не считаете? Значит, у вас есть что скрывать? И потом, что значит «не могу»? Вы что же, отказываетесь помогать нашим славным органам в борьбе против шпионажа и идеологических диверсий?»
«Да нет, что вы! — испугался я. — Если бы я узнал о каком-то шпионском замысле или диверсии, я сам бы немедленно пришел к вам, я счел бы своим гражданским долгом…»
«Вот и считайте своим гражданским долгом и приходите к нам, — усмехнулся моим детским трепыханиям Владимир Николаевич. — И потом, почему обязательно надо сообщать о людях только плохое? Можно ведь и хорошее — нас интересует все!»
«Нет, нет, я не могу, я не справлюсь», — трясущимися губами лепетал я. «Превосходно справитесь, — подхватил «Сергеев». — Значит так, вот вам мой телефон, через пару дней позвоните. Если сами не позвоните, я вам позвоню». И не слушая больше моего трусливого отнекивания, они покинули меня.
Я остался сидеть на садовой скамейке. Вокруг меня с веселыми криками бегали дети. Неподалеку раздавались звуки оркестра. На солнечных вечерних дорожках ярко вспыхивали первые осенние кленовые листья. Я же сидел убитый. Жизнь кончилась. Не ранее, чем минут через двадцать я справился с внезапным сердцебиением и уныло поплелся домой. Несколько ночей подряд я не мог уснуть, а забывшись беспокойной дремотой, просыпался от страшных видений. То мне снилось, что я стал осведомителем, а все вокруг смотрят на меня с презрением и показывают пальцем. То наоборот, за мной приезжал «воронок», и три дюжих охранника волокли меня по каменному полу, ударяя лицом о ступеньки. Сергееву я звонить не стал. Примерно через неделю он позвонил сам и елейным голосом передал привет от Владимира Николаевича. Еще через два дня он позвонил снова и осведомился, не пора ли нам встретиться.
«Нет, дрожащим голосом сказал я ему, — если вы в чем-то обвиняете меня, то арестуйте, а так мы больше встречаться не будем». «Ну что вы, Александр Моисеевич, — рассмеялся он в трубку. — За что же вас арестовывать? А вот если вы все-таки не хотите с нами встречаться больше, то пеняйте потом на себя».
Через неделю он звонил еще и спрашивал, что передать Владимиру Николаевичу. Я снова отказался встретиться. «Дело ваше, — спокойно сказал Сергеев, — но мы с вами еще встретимся». На этом звонки прекратились, но я еще примерно полгода шарахался от телефонной трубки.
Самое удивительное, что спустя несколько дней после нашей последней встречи из моей головы начисто выветрилась память о внешнем облике и Сергеева, и Владимира Николаевича: как они выглядели, во что были одеты. Хотя во время самой этой встречи мне казалось, что я их запомню навсегда. Обтекаемость их внешности, полное отсутствие каких-то особых пример, за что бы зацепиться глазу, по прошествии времени стали внушать мысль как бы о некоей нереальности этого события или принадлежности их к потустороннему миру. И еще одно — разговаривая со мной, они почти никогда не смотрели в глаза, всегда куда-то в сторону. Может быть, именно поэтому и лица их мне совершенно не запомнились. Память же об этой истории осталась как дурной сон на всю жизнь. Помню, когда я прочитал рассказ Фазиля Искандера, в котором от лица героя излагалось, как его вербовали в стукачи, меня поразило удивительное сходство с моей собственной историей. Видимо, стереотипы вербовки, рекомендованные в этом ведомстве, были примерно одинаковыми…
Визу в загранрейсы в 1971 году мне все-таки закрыли и снова открыли только после переезда в Москву, спустя три года. Формально причину лишения визы в отделе кадров объясняли недавним разводом. Приятель же мой, попавший как-то в компанию с подвыпившими гебешниками, «курировавшими» наш институт, на вопрос обо мне в ответ услышал: «За ним много чего есть». Так что встречи с «Владимиром Николаевичем» все же были вполне реальными и имели вполне реальные результаты.
Нельзя не вспомнить, кстати, что Игорь Белоусов в это время, еще до моего перехода в его институт, приложил поистине героические усилия, чтобы помочь мне получить отобранную визу и взять с собой в рейс «Дмитрия Менделеева» к берегам далекой Океании. С его подачи директор института Монин написал специальное письмо в выездную комиссию Ленинградского обкома партии, на которое высокая комиссия даже не сочла нужным ответить. Игорь, однако, на этом не успокоился и отправился к всемогущему Ивану Дмитриевичу Папанину, всемирно прославленному полярнику, дважды Герою Советского Союза, доктору географических наук и прочая, и прочая, и прочая, руководившему тогда Отделом морских экспедиционных исследований Академии наук. Папанин был многолетним другом отца Игоря, известного полярного капитана Михаила Прокопьевича Белоусова, командовавшего в тридцатые годы ледоколом «Иосиф Сталин». Пробившись к Папанину на прием, Игорь подробно живописал все мои достоинства, рассказал историю с неудачей монинского письма и попросил Ивана Дмитриевича позвонить по «вертушке» в Ленинград и договориться с обкомом.
Надо отдать должное Ивану Дмитриевичу Папанину. Несмотря на свою наигранную за многие годы простоватость и нарочитый «матросский матерок» (хотя в молодости на флоте он в основном не плавал, а работал в Чека), человек он был в высшей степени умный и непростой, величайший политик и дипломат. За дела, заведомо безнадежные, не брался никогда. Поэтому, дав Игорю полностью выговориться, он широко улыбнулся, топорща миленькую щеточку седых усов над верхней губой, и заявил: «Игорь, я отца твоего любил и тебя люблю. Пошел на…» — «Да нет, вы не поняли», — продолжал горячиться Игорь. «Ты что, плохо меня слышишь? — удивился Иван Дмитриевич, — так я тебе еще раз повторяю: я отца твоего — покойника, любил и тебя люблю. Пошел на…» И Игорь пошел, куда его послали, а «Дмитрий Менделеев» пошел в свой шестой рейс без меня.
Немало стараний приложил по возвращении в Москву Игорь и к тому, чтобы подружить меня со своей «бандой». С самого начала он чуть не испортил все дело, так как пытался с восторженными комментариями напевать своим язвительным друзьям Смилге и Крелину мои песни, не имея ни голоса, ни слуха. Как они сами признавались позднее, песни эти вызвали у них откровенное отвращение. Судьбе же было угодно, чтобы мы по-настоящему познакомились уже у Игорева гроба.
Игорь Михайлович Белоусов, моряк и ученый, фантазер и мечтатель, сибарит и добряк, любивший вкусную еду и шахматы, но более всего на свете — своих друзей, один из немногих на Земле людей, умевший по-детски радоваться их успехам, умер от разрыва сердца в больнице у своего друга Юлия Крелина, у него на руках, в возрасте сорока двух лет, всего за две недели до начала организованной им Полярной экспедиции в Ледовитый океан на перегонных судах, куда мы все с ним вместе собирались.