В апреле девяносто первого года в Москве, в доме покойного Эйдельмана, в день его рождения, я встретился с Михаилом Козаковым, также складывавшим чемоданы на пути в «Землю обетованную». Незадолго перед этим он опубликовал в «Московских новостях» трагическое интервью «Не могу плыть в серной кислоте», где обосновывал невозможность больше жить и работать здесь. Обхватив пустую рюмку тонкими нервными пальцами, он громко вещал притихшим слушателям о своих будущих перспективах на Западе. «Прости, Миша, — некстати ввязался я, — у меня в Израиле сложилось твердое впечатление, что русский театр там не нужен. Он, вообще, только здесь-то и нужен». Я ожидал гневной и бранной вспышки, типичной для выпившего Козакова. Он, однако, ненавидяще блеснув в мою сторону своими огромными черными глазами, неожиданно тихо сказал: «Ну да, ну да, что ты мне объясняешь! Но у меня ребенок маленький, это ты понять можешь?» Это я понять мог. Тем более, что после прощальной премьеры только что поставленного им по Шварцу кинофильма «Тень», заехав на пути домой с группой провожающих друзей в ЦДЛ, и привычно попросив там в буфете «пару бутылок водки для Миши Козакова», он неожиданно услышал в ответ от ухмыляющейся, счастливой своей лакейской безнаказанностью буфетчицы: «В Израиле своем водку проси, — хрен тебе, а не водка!» Надеюсь, это несколько уменьшило его предотъездные сомнения.
Так распадалась связь времен незабвенных шестидесятых.
ВРЕМЯ ПОТЕРЬ
У моего друга, художника Бориса Жутовского, есть серия портретов, которую писатель Фазиль Искандер, также в нее попавший, назвал «Последние люди Империи». Те, о ком пойдет речь в этой части книги, уйдя из жизни, остались портретами в галерее Жутовского.
Портреты эти, очень разные и в разное время написанные, объединяет одна общая черта — печальный и неулыбчивый облик, хотя при жизни эти люди любили улыбаться. Может быть, дело в том, что «когда человек умирает, изменяются его портреты»? А может быть, в том, что оригиналы ушли из жизни безвременно? Или в том еще, что в их лицах запечатлелись горькие черты уходящей эпохи, в историю которой навсегда врезаны их имена? Или это — печаль об остающихся, которым распад грозной Империи грозит смутными временами и гражданскими войнами, предшествующими Возрождению?
Мои воспоминания об этих людях не претендуют на полноту или объективность. Я горюю об их уходе и вспоминаю о них прежде всего потому, что они были близки мне, и как я запоздало понял, сыграли важную роль в появлении в моей изуродованной всеобщим и обязательным конформистским воспитанием душе того трудно уловимого, но незыблемого ощущения, которое мы не очень точно называем самосознанием.
А еще я просто любил их. Вот и все…
ДАВИД САМОЙЛОВ
«Благодаренье богу — ты свободен —
В России, в Болдине, в карантине…»
Д. Самойлов
Умер Давид Самойлов, трех месяцев не дожив до своего семидесятилетия. Умер 23 февраля 1990 года, в один день со своим многолетним другом еще с довоенных ИФЛИйских времен Борисом Слуцким, пережив его на четыре года. С его уходом кончилась эпоха послевоенной поэзии, наиболее яркими представителями которой были Самойлов и Слуцкий, всю свою жизнь бывшие друзьями-соперниками, на десятилетия пережившие своих институтских однокашников — Когана, Кульчицкого и других, сложивших головы на полях сражений.
Они шумели буйным лесом,
В них были вера и доверье.
А их повыбило железом,
И леса нет — одни деревья.
Теперь и этих деревьев не стало.
Самойлов умер неожиданно и легко — «смертью праведника». Когда-то он писал: «Надо готовиться к смерти так, как готовятся к жизни». Но все случилось вдруг, в Таллине, на юбилейном пастернаковском вечере, который он же и организовал. На вечере Самойлов был в приподнятом настроении и, сидя за сценой в артистической, шутил со своим старинным другом актером Зиновием Гердтом. Открывая вечер, он говорил о духовном наследии Пастернака, о том, что только теперь мы начинаем его понимать и осваивать. Говорил прекрасно, для тех, кто знал его близко, может быть, более патетично, чем обычно. Чувствовал ли он, что это последняя речь в его жизни? Ему много хлопали. Вручили, как это водится в Прибалтике, цветы. Обычно он никогда не знал, что делать с цветами — держал их как веник вниз головой, старался избавиться поскорее. На этот же раз он, взяв цветы, довольно изящно поклонился залу и пошел за сцену своей легкой танцующей походкой. Там он потом и сидел в артистической, разделенной зеркалами, оживленный, улыбающийся, довольный своим выступлением. Вышедший вслед за ним Зиновий Гердт читал стихи Пастернака. Во время чтения он вдруг услышал за сценой негромкий глухой стук и какой-то шум. Через несколько секунд на сцене появился один из организаторов вечера и попросил врача-реаниматора, находившегося в зале, срочно подняться на сцену. Жена Самойлова — Галина Ивановна, тотчас почувствовав неладное, бросилась в артистическую вслед за реаниматором. Когда они вбежали, Самойлов лежал на полу без сознания и без пульса. Врач сразу же начал делать массаж сердца. Через несколько минут Самойлов очнулся, открыл глаза и сказал окружающим: «Ребята, не волнуйтесь, все в порядке». Это были его последние слова. После этого он снова потерял сознание, на этот раз навсегда. Приехала вызванная «скорая». Делали какие-то уколы. Несколько врачей, сменяя друг друга, усиленно продолжали массаж сердца. Но все оказалось бес полезным.
В последние годы Давид Самойлов тяжело болел: гипертония, сердце. Незадолго до развязки, в Ленинграде, куда он ездил выступать, у него приключился тяжелый сердечный приступ. Перенесеннан им в свое время неудачная операция по поводу катаракты на глазах сделала его полуслепым. «С последней утратой зрения все мне видится обобщённей». И все-таки его смерть была как гром среди ясного неба. Он был из семьи долгожителей. Его мать Цецилия Израилевна прожила около девяноста лет. И сам он до последнего времени оставался бодрым, энергичным, не признающим нытья и жалоб.
Его смерть была третьей из ряда трагических и безвременных смертей, потрясших меня и всех нас на рубеже 89-90-х годов. 29 ноября неожиданно остановилось сердце моего друга, писателя и историка Натана Эйдельмана; 16 декабря так же неожиданно, во сне, скончался один из величайших людей нашего времени Андрей Дмитриевич Сахаров, которого оплакивала вся страна. И вот — Давид Самойлов — первый поэт уходящей уже эпохи. Случайно ли это трагическое совпадение? Думаю, что нет. При всем несходстве личностей, жизни и характера трех этих замечательных людей, рода их занятий и одаренности, у них была одна главная общность — непоколебимая вера в возможность мирного реформаторского преобразования нашей многострадальной страны, любовь как конструктивная основа бытия, убеждение, что в себе, а не в окружающих надо искать причины наших бед и неудач, надежда на духовное обновление человека, на его нравственное возрождение. Теперь этой могучей веры, питающей нас, не стало. Не знак ли это судьбы перед решительным переломом в ходе сложных событий в нашей стране к худшему? Не поворот ли от торжества любви и разума, которое они олицетворяли, к смутным временам, к царству ненависти и насилия? Ведь обязательно надо было убить Илью Чавчавадзе, чтобы потом развязать в Грузии «революционный» террор, и застрелить Жореса, чтобы могла начаться первая мировая война.
У Александра Кушнера есть строки, посвященные смерти великих поэтов — Пушкина, Блока:
И кончилось время, и в небе затмилась, звезда, и в истории треснуло что-то.
Строки эти в полной мере могут быть отнесены к Самойлову, Сахарову, Эйдельману…