Тема отдельного разговора — песни Глеба Горбовского, ставшие целой эпохой в Ленинграде конца пятидесятых. Песни эти, написанные по большей части на расхожие мотивы, тут же распространялись и распевались не только нами, его друзьями, но и широким кругом людей, о нем никогда не слыхавших. Пожалуй, наиболее известной стала песня Горбовского, придуманная им на оригинальный мотив — «Когда качаются фонарики ночные». Мне неоднократно приходилось в самых разных местах до хрипоты спорить, доказывая авторство Глеба, с яростными сторонниками «древнего народного» происхождения этой песни. Широкой популярностью пользовалась в шестидесятые годы в Ленинграде его песня о художниках «На дива- на диване, на диване, мы лежим — художники. У меня, у меня да и у Вани протянулись ноженьки». А мы в те годы с удовольствием дома и на улице распевали его песни о незадачливом постовом:
У помещенья «пиво-воды»
Стоял не пьяный постовой,
Слуга народа из народа,
Как говорится, парень свой.
Надо сказать, что сам Горбовский на гитаре не играл, песни свои пел только вместе со всеми «а капелла» и со сцены их не пел, кажется, никогда.
Судьба, однако, сыграла с ним злую шутку. Излечившись путем многолетних и неоднократных героических усилий от хронического пьянства, Глеб Горбовский вместе с ним во многом избавился и от своего незаурядного поэтического таланта. Может быть, именно поэтому в последнее время Глеб Яковлевич Горбовский всячески старается подчеркнуть свою «истинно русскую сущность» и печатает в черносотенной газете «День» стихи с выразительными строчками: «Они примазались к России, чтоб очернить ее лицо…». Читать это стыдно и грустно.
В небезопасности «крутого» излечивания творчески одаренного человека от алкоголизма я убеждался впоследствии неоднократно. Так, один из моих друзей, актер театра «Современник», создавший немало неповторимых сценических и экранных образов и страдавший хроническими запоями, был по настоянию своей энергичной очередной жены надолго и профессионально излечен от своего тяжкого порока. И хотя он продолжал активно сниматься и кино и играть в театре, но в нем как будто лопнула главная пружина, все роли его стали бесцветны и неинтересны. После нескольких лет томления духа он «развязал» и снова стал играть блестяще.
В связи с этим вспоминается история, рассказанная мне как-то случайно замечательным шахматистом Михаилом Талем, экс-чемпионом мира, оказавшимся моим соседом в ночном самолете, летевшем из Риги в Москву. Таль поведал мне о том, что когда он стал чемпионом мира, его неожиданно вызвал в одну из рижских психиатрических клиник его приятель — известный врач-психиатр, у которого на излечении находился какой-то крупный начальник, на почве хронического пьянства возомнивший себя великим шахматистом.
«Вылечить его можно только психическим шоком, — сказал врач. — Ты, Миша, должен мне помочь. Ты приедешь со мной вместе к нему в больницу и пару раз обыграешь его. Конечно, он ни в коем случае не должен знать кто ты. Скажем ему, что ты перворазрядник».
«В общем, он меня уговорил, — рассказывал дальше Таль. — Приезжаю я с ним в больницу, прихожу в палату к этому типу. Он сидит хмурый и всклокоченный. Представляется: «Я — гениальный шахматист». Фигуры на доске уже расставлены. Я приехал усталый, отчетливо понимаю разницу в наших возможностях, и первые три-четыре хода делаю рассеянно. И вдруг на пятом уже ходу спохватываюсь, что он начал меня серьезно прижимать. Я туда-сюда, а он жмет и жмет. Я выскакиваю в коридор к своему приятелю-психиатру и говорю: «Петя, он действительно шахматист мирового класса!» А Петя отвечает: «Не валяй дурака, — мне его вылечить надо». Я возвращаюсь в палату, собираюсь как могу и пытаюсь свести партию к ничьей. Не тут-то было — еще через десяток ходов он вынуждает меня сдаться. «Может, вторую желаете? — мрачно улыбается больной. Тут я всю свою волю и знания мобилизовал как мог и ценой страшного нервного напряжения еле-еле свел с ним вторую партию «вничью». Вышел я к своему врачу и говорю: «Все, — освобождай меня от этой миссии, — он, и вправду, гениальный шахматист». «Нечего мне тут заливать, — гениальный. Тебе, может быть, и гениальный, а у меня, знаешь, какие из-за него неприятности? Жена его каждый день звонит во все инстанции, начальство дергает, а никакие другие курсы не помогают. Человек, можно сказать, пропадает, там, говорят, целый трест остановился, а ты мне тут шутки шутишь. Значит, так, — ты когда в Штаты улетаешь, — в субботу? Тогда послезавтра обязательно приезжай. Что хочешь делай, но ты просто обязан выиграть у него подряд три партии. Человека спасти надо». Я все дела отложил, засел за теорию, за этюды. В общем подготовился, как на матч-реванш. Приехал в больницу к нашему пациенту. А он уже меня ждет и руки потирает. И тут меня прямо оторопь взяла, хуже чем с Бобби Фишером. Так или иначе сел я с ним за стол и с неимоверными усилиями, около четырех часов просидев дотемна, выиграл три партии подряд. После конца третьей партии противник мой багровеет и теряет сознание — шок. Тут понабежали врачи и сестры — куда-то его поволокли. Петя, мой приятель, руку мне пожимает — «спасибо, — говорит, — ты человека спас, век тебе не забуду, поскольку кроме человека еще и мою лечебную репутацию спас». Возвратился я через месяц из Штатов, звоню Пете, ну как, говорю, дела у твоего больного? «Спасибо, — говорит, — еще раз огромное, — он уже две недели как выписался, работает, все в полном порядке».
Тут бы и сказке конец, — грустно улыбнулся Таль, — но есть у нее продолжение. Этим летом в Риге в Парке культуры я как-то давал в воскресенье показательный шахматный турнир на десяти досках. И вдруг вижу — за третьей доской сидит мой гениальный пациент. Я опять же оробел, на все другие доски — ноль внимания, а все полностью сосредоточил на третьей доске. И что вы думаете? После третьего же хода стало ясно, что играть он не может — вылечили. Вот так-то».
Возвратимся, однако, в Ленинградский Горный конца пятидесятых и его славное литобъединение.
Важным событием в нашей тогдашней жизни, как и в жизни нашего поколения, был Двадцатый съезд партии и доклад Хрущева, впервые открыто разоблачившего культ Сталина. Рухнул идол, завалив своими обломками все жизненное пространство. Надо было заново учиться жить. Это не могло не отразиться в стихах, которые мы писали.
Совсем недавно, весной девяностого года, в Ленинграде, благодаря инициативе Майи Борисовой, вышел стихотворный сборник «То время — эти голоса. (Ленинград, поэты оттепели)». В него вошли стихи Владимира Британишского, Глеба Горбовского, Леонида Агеева, Олега Тарутина, Александра Кушнера и других поэтов, связанных и в те годы с ЛИТО Горного института. Посвящен этот сборник памяти безвременно ушедшей из жизни поэтессы Татьяны Галушко, тоже имевшей отношение к Глебу Семенову. Неслучайно, вспоминая о той поре в предисловии к своим стихам, безвременно и трагически ушедший из жизни Леонид Агеев написал в этой книге: «Были «лишние люди»… Было «потерянное поколение» Ремарка. Был заданный однажды себе вопрос: «А из какого» поколения ты? Как его нарекут, если такому суждено случиться, потомки? Находился и ответ: «Я из поколения «детей войны», тех самых, родившихся незадолго перед началом Великой Отечественной». На пятом десятке всплыло и утвердилось новое — не то чтобы более точное, а просто иного плана понятие: обманутое поколение. Я из поколения обманутых…
Опознанию первого обмана помог XX съезд. О культе и репрессиях говорили и раньше, до съезда; настойчивее — после 1953 года. Мне и двадцати не было. Молодо-зелено, но не настолько, чтобы, наслушавшись таких — чаще полушепотом — разговоров, не добраться до материалов всех съездов ВКП(б) и не сравнить, с карандашом в руках, в первую очередь — списки руководящих органов партии, избранных XVI и XVII съездами. Обман оказался жестоким: с детства тебе рассказывали сказку о самом добром, самом мудром, самом заботливом отце-вожде-учителе. Он же, оказывается, был совсем не таким: нехорошим, по меньшей мере, был человеком, а скорее всего — настоящим злодеем.