Литмир - Электронная Библиотека

В жизни В. Богданова Василий Яковлевич сыграл такую же роль, как больной комиссар из "Повести о настоящем человеке" Б. Полевого в судьбе летчика Мересьева. Но встреча со слепым танкистом приободрила и самого Ерошенко, он понял, что, несмотря на недуг, который терзал его в последние годы, еще может быть полезен людям. В 1946 году он вернулся в Москву и начал работать учителем в школе слепых детей – той самой, которую в далеком уже своем детстве окончил сам.

Время было тяжелое, послевоенное, в школе обучались "трудные дети" – вчерашние беспризорники. Сказать, что они увлекались английским языком, которому их обучал Ерошенко, было бы большим преувеличением. А заставлять учить языки он не умел – для него, полиглота, овладение каждым новым языком было радостью. И все-таки Ерошенко нашел путь к сердцам детей. Он гулял с ними вместе на переменах, учил плавать и нырять в Сокольниках, на Оленьих прудах, рассказывал о дальних странах, знакомил с языками, на которых там говорят – английским, французским, японским. Однажды он сказал:

– Есть у меня, ребята, мечта: вырастить овчарку и пройти с ней от Москвы до Владивостока, как один слепой американец, который пешком пересек Америку. Кто пойдет со мной?

Идея понравилась детям. Начались приготовления, больше похожие на игру. Среди учителей пошли разговоры о "несолидности" учителя, о том, что держит он себя с учениками запанибрата. Кое-кто стал поговаривать о необходимости подыскать другого педагога…

Возраст мало изменил Ерошенко. Жил он легко, переезжал с места на место, не было у него постоянной крыши над головой. Отправляясь в Туркмению, он пустил в свою комнату молодоженов, а возвратившись, увидел, что они вовсе не собираются потесниться ради него, и Ерошенко жил у друзей. Узнав об этом, один из учеников рассказал Василию Яковлевичу басню о скворце, который, обнаружив в своем гнезде нахальных воробьев, вытолкнул их оттуда.

– То птицы, – ответил Ерошенко. – А мы с вами – люди.

Трудности Василия Яковлевича не пугали, он привык к ним, как солдат в походе. Одевался просто, почти бедно, жил чуть ли не впроголодь, а солидные деньги, получаемые за переводы, вносил в фонд помощи слепым. "Как же я могу жить иначе, – говорил он, – если людям вокруг так трудно живется". А когда хлопотами друзей он вновь получил комнату в Москве, то вскоре оставил ее, отправившись в новое путешествие.

Какое-то время он жил под Москвой, в Загорске: ликвидировал неграмотность среди бойцов, ослепших на фронте. В 1948 году Ерошенко проехал через всю страну в Среднюю Азию. Там состоялся съезд слепых Узбекистана. На обратном пути он побывал в Ашхабаде и Красноводске, путешествовал по Каспию и по Волге. На старости ему хочется "увидеть" как можно больше. Через год Ерошенко уже работает в Ташкенте – и это несмотря на малярию! В 1951 году – новое путешествие, на этот раз по Якутии. У него была идея – поселиться там в колонии для прокаженных, остаток своих дней посвятить этим несчастным. Однако болезнь помешала осуществлению этих планов. Ерошенко мучали сильные боли в желудке.

Врач, осмотревший его, не предполагал, конечно, что больной знает латынь. Он сказал ассистенту роковое слово – рак. Операцию не предложил. "Значит уже поздно", – подумал Василий Яковлевич и вышел на улицу. Был жаркий августовский день, солнце стояло почти в зените. "Сколько, – подумал он, – сколько раз я буду еще свидетелем его восхода?". Смерти Ерошенко никогда не боялся, ему нужно было лишь знать, сколько времени осталось, чтобы привести в порядок свои дела.

Новый 1952 год Ерошенко встретил в семье Шаминых в Москве. О болезни своей никому ничего не сказал, но все заметили, что он был бледен и очень худ. Когда его попросили спеть 'что-нибудь, запел: "Як умру, то поховайтэ мэнэ на могыли, сэрэд стэпу шырокого на Вкраини мылий". Хозяйка Зинаида Ивановна даже всплеснула руками:

– Не узнаю вас, Василий Яковлевич! Праздник сегодня или не праздник?

Ерошенко заиграл застольную, весело запел, а потом сказал, что задумал поездку: хочет повидать всех своих родных. Кто бы мог подумать тогда, что он едет прощаться?

В мае он заехал к сестре Марии в Харьков. Мужу ее, Дмитрию Ивановичу, рассказал обо всем. Из Харькова написал своей племяннице Вере Ивановне Серюковой, учительнице Обуховской школы, что болен и хотел бы умереть там, где родился.

Затем он поехал в Донбасс, в Холодную балку – там работала врачом другая его сестра – Нионила. Оттуда – в Карелию, к третьей сестре – Нине. Он ездил по родной стране в последний раз, даже сейчас набираясь новых впечатлений. Нет, он еще не сдался, и даже в одном из писем просил Д. Алова устроить его работать в Ташкенте, как только он справится с проклятой болезнью. Но болезнь не отступала. По пути в Обуховку Василий Яковлевич заехал в Москву попрощаться с товарищами. Вот как вспоминает одну из последних встреч с Ерошенко В. Г. Першин.

"…Сопротивление белых длилось недолго. Примерно через полчаса их позиция стала безнадежной.

– Мат, – объявил я тихо, но внятно, чувствуя, как приятная волна торжества обдает меня от висков до лопаток стягивающим кожу морозом.

Василий Яковлевич молча протянул мне руку. Пожимая ее, я невольно ощутил, как дрожат, словно от холода, его длинные пальцы. Во рту у меня вдруг стало сухо и горько.

Мы перешли в кафе, уселись на диване в дальнем углу. Торжество мое улетучилось как дым, оставив по себе лишь немую, безголосо кричащую пустоту.

Я поднялся с дивана и стал прощаться. Рука у Василия Яковлевича была уже теплой, пальцы не сильно, но крепко стиснули мою ладонь.

– Будь счастлив, – напутствовал он меня с обычной своей ласковой грустью. – Всех тебе благ.

Тяжелый ком застрял в горле, слезы обожгли мои веки. Я сжал его ладонь задрожавшими вдруг мелко-мелко пальцами.

– Ну-ну, – только и сказал он, отпуская мою руку. У дверей толпились люди. Кто-то сказал вполголоса:

– А у Василия Яковлевича, ребята, рак.

– Да не болтай ты!

– Он сам сказал. Вот тебе и не болтай. Я вышел из прокуренного подвала на чистый воздух. Лил надоедливый мелкий дождь. На душе у меня было, как в заброшенной церкви, – неприбранно, пусто, уныло, голо. А в ушах еще звучал высокий хрипловатый ерошенковский голос".

"…Началась агония. Мучаюсь очень, и никто не скажет, когда это кончится: через день, неделю или, может, несколько месяцев", – писал Ерошенко из Обуховки.

Умирал он так же скромно, как жил, работал днем и ночью, стараясь причинить поменьше хлопот окружающим. Незадолго до смерти он сказал своей племяннице В. И. Серюковой:

– Вот эта книга – плоды моих раздумий, итог моей жизни. Теперь я могу спокойно умереть (23).

6 октября 1952 года Ерошенко написал одно из последних писем 3. И. Шаминой:

"Дорогая Зина!

Внутри тетради, которую я посылаю, вы найдете мою фотографию. Все вместе отошлите в журнал "Эсперанто лигило" с заметкой о моем уходе из жизни. Конец ее, который был еще недавно так близок, неожиданно и не понятно для всех отдалился – болезнь приняла мучительный, затяжной характер.

В этом письме я посылаю окончание "Чукотской сказки", начало которой вы уже получили. Рукопись переписал начисто, поэтому прошу вас – посмотрите ее, выправьте все неясности, исправьте ошибки.

Бумага, на которой я пишу, очень толстая (24), и писать мне трудно. Пришлите мне более тонкую бумагу для писем. Я собираюсь написать "Корейскую сказку", но работа на толстой бумаге меня выматывает.

Сообщите мне сразу, получили ли вы этот пакет. Попробуйте продать мои пластинки с уроками японского языка – в институте есть отдел Японии…

Сердечный привет всем. В. Ер."

Осенью, вспоминает 3. И. Шамина, Ерошенко прислал ей свою последнюю фотографию. На ней он сидит в глубоком плетеном кресле, устало откинувшись на подушку. Ссохшиеся узловатые пальцы держат тетрадь из брайлевских листов, словно он боится выпустить то, что еще связывает его с жизнью. Лицо Ерошенко спокойное, сосредоточенное, кажется, он прислушивается к звукам прошлого, вспоминает пройденный путь… "Таким он и сохранился в моей памяти, – пишет Шамина, – влюбленный в жизнь и спокойный перед лицом смерти".

66
{"b":"570262","o":1}