В эти годы в Китае ширилось национально-освободительное движение, и приезд человека, изгнанного из Японии за революционные убеждения, вызвал горячий интерес. Ерошенко, по замечанию Каваками, стал символом антияпонских настроений в Шанхае. Газета тогда еще революционного гоминьдана "Миньго жибао" посвятила Ерошенко целый номер.
Знакомя китайскую общественность с Ерошенко, Ху Юй-чжи на страницах этой газеты писал: "Слепой поэт является нашим искренним другом, любящим нас, относящимся с большой симпатией к нашему народу. Как гуманист, он мечтает о свободном мире, плюет в лицо империалистической, милитаристской культуре, плачет над несправедливой судьбой униженного, презираемого народа, скорбит и негодует. Одни называют его мечтателем, другие анархистом, третьи боятся, считая "опасным человеком". Однако все они ошибаются: он гуманист и только гуманист".
Впервые после высылки из Японии Ерошенко снова оказался среди друзей. У него опять появилась служба – Ерошенко стал преподавать эсперанто в Институте языков мира. И, если судить по воспоминаниям Каваками, он снова воспрянул духом, шутил, смеялся… Но в душе скитальца словно что-то надломилось: высылка из Японии, которую он так любил, неудачные попытки попасть домой, на родину – все это, конечно, не прошло для Ерошенко бесследно.
Об этом времени он писал: "Была осень, становилось холодно. Это была первая осень, которую я должен был его провести в Шанхае. Воспоминания о весне в Японии, о дорогих друзьях, о благородных помыслах делали эту осень еще тоскливее, еще холоднее.
По счастью, я встретил здесь двух друзей, которых знал еще в Японии. Они приехали незадолго до меня и также испытывали одиночество. Почти всюду мы были вместе. Китай являлся для нас загадкой, решать которую у нас не было ни настроения, ни сил. Я думал о Европе, мои друзья мечтали об островах Южных морей или о Тибете; мы чувствовали, что наш корабль окончательно разбился, а мы выброшены на пустынный остров, именуемый "Шанхай". Мы не надеялись уже построить другой корабль и не смели думать о Китае как о .своей новой родине. Безнадежно смотрели мы на людское море, безучастно стояли на ревущем пустынном острове. Как часто, проходя огромным рынком, где тысячи людей продавали и покупали, обманывали и становились жертвами обмана, слушая рев тысячеголосой толпы, мы, с улыбкой на губах, с невыносимой болью в сердце, говорили: "Вот поистине непроходимый лес". Как часто, бродя по "Новому миру" (4), мы повторяли: "Почему люди ищут одиночества в горах? – Пусть они придут в 'Новый мир' – и они почувствуют себя более одинокими, чем где-нибудь в Гималаях".
Однажды мы бесцельно бродили по этому городу и вдруг остановились около могучего дерева: оно уже совсем оголилось, и лишь один увядший листок виднелся на нем – и вид этого одинокого листа на огромном дереве произвел на нас невыразимое впечатление; мы стояли молча, неподвижно, а в наших полных непрестанной боли сердцах звучали тысячи вопросов: "Разве каждый из нас не похож на этот листок? Разве мы не увядшие листья на огромном дереве жизни?" О, как мы ему сочувствовали, потому что сами нуждались в сочувствии. А он, казалось, говорил нам: "Я сделал все, чтобы продлить свою жизнь на этом дереве; чтоб сохранить жизнь, я не любил никого, кроме самого себя. Целью моей жизни было не упасть с ветки, и вот я теперь один, печальный и жалкий, и вяну от мысли, что не сделал ничего полезного, никого не любил, думал только о самом себе…" Мы стояли недвижно, молчали. Листок упал мне на шляпу, я взял его с собой.
В холодные ночи, в осенние ночи, в бессонные, одинокие ночи, когда, спрятав лицо в подушку, я старался удержаться от рыданий, от жалобных вздохов о потерпевшем крушение корабле счастья, увядший листок возникал передо мной и начинал рассказывать свои истории, и, слушая его, я понемногу забывал о корабле счастья, который своими руками привел к гибели.
И теперь я уже не сожалею о своем корабле, не плачу о нем; и если бы дело обернулось так, что все прошлое оказалось бы только сном, если бы, проснувшись, я увидел, что корабль цел, руль в моих руках и я могу направить судно по своей воле, я не изменил бы направления ни на йоту, не повернул бы руля, я снова пошел бы морем, в котором уже погиб мой корабль".
(1) Белогвардейцы при поддержке японской военщины фактически оккупировали этот город.
(2) Ху Юй-чжи – китайский писатель, переводчик произведений русской и советской литературы. Был редактором сборника произведений Василия Ерошенко "Стон одинокой души" (Шанхай, 1923).
(3) Живший тогда в Шанхае японский эсперантист Каваками писал, что он был извещен о приезде Ерошенко, но встретить его не смог. "За Ерошенко, – отмечал Каваками, – всюду велась полицейская слежка, по его пятам шли детективы из японского консульства, ведь Ерошенко и в Китае считался опасной личностью".
(4) "Новый мир" ("Синь шицзе") – самое большое увеселительное заведение в Шанхае; в нем помещались театр, ресторан, залы для игр и т. п.
"Рассказы увядшего листка"
Вот что писал Василий Ерошенко в "Рассказах увядшего листка".
Была весна. Юные листочки старого дерева пели свой зеленый гимн солнцу, теплым вечерам, таинственной луне, загадочным звездам. Они трепетали от радости и любовного томления и просили старое дерево научить их любить.
В одну из тихих весенних ночей листочки увидели девочку. Обращаясь к дереву, она спросила его, правда ли, что все люди обязательно умирают? Дерево молчало, а девочка рассказала, что когда у нее умерли отец, мать, то дядя и тетя, чтобы их похоронить, продали ее сестренку. А теперь, продолжала она, заболел брат, – он кашляет кровью. Неужели, спросила девочка, он тоже должен умереть? Дерево ничего не ответило, девочка попросила у него листиков на венок для брата.
Листочки зашумели, спрашивая, как им поступить. Дерево молчало. И только несколько листьев упали в руки маленькой девочки.
А вокруг все улыбалось: луна, и звезды, и причудливые облака, ловившие счастье в бескрайнем просторе.
… Весна миновала. Листья старого дерева стали желтеть от жарких поцелуев солнца. И однажды вечером, когда они собрались отдохнуть от жары, листья заметили под деревом юного рикшу. Он прижался щекой к стволу и с горечью проговорил:
" – О доброе дерево с желтой листвою! Долго ль я должен быть для них лошадью?.. Доколе, скажи мне, доколе я должен сносить удары седоков? Может, до тех пор, пока мне не выбьют все зубы, чтобы не мог я кусаться? Может, до тех пор, пока не утрачу я голос, чтобы не мог я облаять их прогресс, удивительную культуру белых людей. И если так, то время настало: уже выбиты зубы и не могу я кусаться, голос охрип от рыданий, от непролившихся слез, и не могу уже лаять на их прогресс знаменитый".
Рикша разжал кулак, и листья увидели у него на ладони несколько зубов, испачканных грязью и кровью. Но листики держались за свою ветку, и лишь один из них, жалея человека, опустился к нему на лоб. Но рикша уже не шевелился. А наутро полицейский врач засвидетельствовал разрыв сердца. Разве мог он знать, отчего оно разорвалось?
…Наступил другой такой же теплый тихий вечер. Мир погрузился в сон, и люди во сне охотились за счастьем с большим успехом, чем наяву. Дерево безмолвствовало. Пожелтевшие листья свисали в теплом густом воздухе. И в этой тиши раздался голос: "- О доброе дерево с желтой листвою, больше я к ним не пойду, не буду просить подаянья – жить больше я не хочу!
Листья посмотрели вниз и увидели девушку-горбунью, которая говорила, протягивая к ним руки:
" – Все я богу прощу – эти горбы и обезьянье лицо; я не брошу упрека в его святой лик за дни постоянного голода на узких улочках, холодные ночи без сна, вместе с собаками. Я не плюну с проклятием в его святые очи… Только дай позабыть мне последние эти два дня!..