Таким образом, благодаря трем барышням Ландау и удивительному свойству времени, которое в садике при таверне подало нашему герою таинственный знак, а также благодаря доктору Анкевицу и, наконец, рекламному плакату Ганс Касторп подкатил к дому на Каштановой на великолепном синем «Вандерере». На багажнике в картонной коробке лежали запасные камеры, заплатки, клапаны, клей и две элегантные прищепки для брюк; насос, крепящийся к раме специальным зажимом, был, как и руль, хромирован.
— Теперь-то уж на вас трамваи, не скажу худого слова, ни пфеннига не заработают! — воскликнула госпожа Хильдегарда Вибе, вручая Касторпу ключ от чулана во флигеле.
Она не сильно ошиблась. Даже в дождливые дни, если только не свирепствовал ветер, наш Практик, укрывшись под лоденовой пелериной, с небольшим финским рюкзаком на спине, мчался по Главной улице, а затем по Большой аллее до аллеи Госслера, где ему приходилось прилагать несколько больше усилий, ибо эта улица — как мы уже не раз отмечали — вела в гору. Пелерину, финский рюкзак с изысканным плетеным каркасом, а также очки-консервы, замшевые перчатки — когда день выдавался холодный — и застегивавшийся под подбородком шлем, новые брюки-гольф и подобранные в цвет высокие носки Ганс Касторп приобрел в торговом доме Штернфельдов на углу Вжещанского рынка и Ясековой долины. Впервые после приезда в Гданьск он потратил больше денег, чем обычно расходовал за месяц. Однако это его нисколько не огорчило. Долгов у него не было, а вынужденная бережливость ничуть не противоречила новому образу жизни. Из завсегдатая курорта он превратился в настоящего путешественника, и эта почти не составившая труда перемена настолько его устраивала, что он с присущим юности оптимизмом видел только хорошие ее стороны. Да и были ли плохие? Мы и днем с огнем вряд ли бы их отыскали даже при обостренном критицизме или врожденной неприязни к велосипедистам.
Касторп вновь наслаждался необычайной прелестью ранних утренних часов. Город, еще не совсем проснувшийся, но уже сверкающий на солнце, сулил новые сюрпризы, раз за разом открывая неизвестные прежде калитки, тайные проходы и лазейки. Внезапно, будто вернувшись в сады детства — тот, что раскинулся перед домом деда на Эспланаде, и тот, который окружал дом Тинапелей у Гарвестехудской дороги, — Касторп стал ощущать острые запахи весны, обещавшие, что лето не за горами. Перед занятиями он заезжал на цветущие луга Заспы, в долину Стшижи, в парк на Кузьничках или, намеренно выбрав окольный путь, катил вдоль границ городской застройки, упорно одолевая подъемы, чтобы на взгорке вместо трамвайных звонков услышать пение петухов и жаворонков. Во второй половине дня он отправлялся через центр в Старый, Главный или Нижний город. Ему нравилось, остановившись над каналом, смотреть, как плывут по зеленой воде облака. Кружа по закоулкам Лабазного острова, Оловянки, Старой и Новой Шотландии, Оруни, Бжезна, Заросляка, он все лучше познавал диковинную структуру города, состоящую из столь разнообразных и необычных элементов, что, пожалуй, только человек с душой поэта мог бы увидеть их единство. Со временем, однако, — хотя он не был и ни в малейшей степени не ощущал себя поэтом — это единство, или, скорее, целостность Касторп начал постигать интуитивно: интуиция убедила его в существовании нескольких основных слоев, совмещающихся как во времени, так и в пространстве.
Кашубы и поляки, различить которых по языку он, впрочем, не мог, представлялись ему серым слоем земли, давно прикрытым брусчаткой и выступающим на поверхность лишь там, где сохранились старинные постройки: пригородный трактир, портовые склады, убогий домик в низине, иногда лавчонка в предместье, куда не доходили ни городской водопровод, ни трамвай, ни газовое освещение. На этой болотистой, вязкой почве возвышались кирпичные стены Ганзы, былая гордость купеческих династий и рыцарей; успешная торговля зерном определила облик строений: лабазов, домов, ворот и костелов. Время голландских фортов и амстердамских аттиков наступило гораздо позже, хотя в языке следов не оставило, если не считать разве что надписей на кладбищенских плитах. Евреи, как и везде, являли собой пестрое сборище, среди которого выделялись — чаще всего одеждой — пришельцы из России и Галиции; здесь, в отличие от Гамбурга или Франкфурта, их было не так уж много и своего обособленного района они не имели. Витавший надо всем этим дух прошлого преграждал дорогу будущему: стоявший некогда на главном торговом пути город теперь жил словно бы на обочине, без крупных инвестиций, лишенный размаха и воображения, которые придавали Гамбургу или Щтетину современный вид и дарили мощный жизненный импульс. Только военные гарнизоны — пехота, гусары, моряки и артиллеристы — создавали, быть может иллюзорное, представление о значимости города. Порт, верфи и несколько окрестных заводов были недостаточным источником энергии; впрочем, город — со своими холмами на юге, заливом на севере и огромной чашей долины Вислы на востоке под клубящимися тучами, безустанно ползущими с моря, — обладал бесспорным очарованием.
Наш герой не ограничивался постижением сущности Гданьска. Больше всего он любил, оседлав велосипед и водрузив на спину набитый провизией финский рюкзак, выезжать за старые рогатки Седльце, Оруни или Оливы. Это были прекрасные моменты: проселочная дорога, словно готовая расступиться перед Странником зрелая нива, обещала открытия уже за ближайшим поворотом. Обычно так оно и случалось, и Касторпа охватывали прежде не свойственные ему чувства. Какая-нибудь верба, склонившаяся над прудом, аист на лугу или березовая роща могли настолько его зачаровать, что он слезал с велосипеда и порой добрых четверть часа разглядывал это чудо, будто оно и было целью экскурсии. Если, разогнавшись при спуске с горки, он ехал быстрей обычного, слова песни Странника сами срывались с языка. Он выкрикивал их, с особым удовольствием повторяя: das Wandern, das Wandern! Но самые сильные, до душевной дрожи, эмоции вызывали лужи. Те краткие минуты, когда он вспарывал отражающиеся в воде небо и облака и видел в луже свое искаженное лицо, таинственным образом заставляли Касторпа почувствовать себя в темном пустом храме, только что покинутом последними адептами давно забытой секты. Поэтому ему нравилось ездить после грозы: едва из-за туч выглядывало солнце, в мир бурых зеркал вливался ослепительный, резкий свет, испещряя подвижную картину яркими бликами. Когда вечером, приняв после ужина приготовленную Кашубке ванну, он ложился, чтобы через минуту без малейших затруднений заснуть, перед глазами проплывали образы мест, которые ему хотелось навсегда сохранить в памяти. Луг в излучине Радуни, где он лежал в тени развесистого вяза, прибрежные дюны Собешевского острова, откуда он увидел стадо тюленей, холмы Эмаус, поросшие степными травами и ромашкой, или дубы в Дубовой долине, где он дремал, убаюканный тишиной и густым, как смола, запахом трав, — все это казалось Касторпу не столько неотразимо прекрасной частью дивного сада природы, описанию которого любой пастор с волнением и восхищением посвятил бы по меньшей мере половину воскресной проповеди, сколько поверхностью громадной, разлившейся, будто озеро, лужи, в которой отражались предметы и отблески, а также появлялось на мгновение и исчезало его преображенное движением, сосредоточенное лицо.
У настоящего озера, впрочем, ему однажды довелось пережить нечто совсем иное. Из-за холма под громкий аккомпанемент флейты и двадцати с лишним юных голосов появилась зеленая шляпчонка Вилли Штокхаузена. Вилли наигрывал мелодию, а хор пел: «Кто тебя, прекрасный лес, вознес прямо до небес?». «Перелетные птицы» — Ганс Касторп сразу вспомнил название их организации — явно облюбовали ту же, что и он, солнечную полянку на берегу. Не обращая внимания на велосипедиста, лежащего в траве рядом с прислоненным к сосне велосипедом, Перелетные птицы, не дожидаясь команды, разделились и занялись каждый своим делом. Они рубили сучья, готовили костер, набирали в котелок воду, сооружали шалаш — работа так и кипела под веселые перекрикивания, шутки, звяканье фляжек и треск ветвей.