Литмир - Электронная Библиотека

— Ну конечно, — произносит вслух Давид Робертс, — Шопен. Только он редко выступал в публичных залах. Предпочитал дворцы. А туда не всякий мог войти его послушать.

Неизвестно, что об этом думает поляк, принявший предложение шотландца пересесть за его столик. Слуга подает ему чистый бокал, стакан с водой и блюдо, где лежит тонкая плоская лепешка — ее ломают и макают в оливковое масло. Через минуту слуга возвращается с уже откупоренной бутылкой сирийского вина. А также, по требованию Робертса, приносит и зажигает свечи, которые горят куда ярче, чем трепетные масляные светильники. Теперь — на этом настоял Робертс — они показывают друг другу свои наброски и обмениваются мелкими замечаниями.

— Поскольку вы поэт, — говорит наконец шотландец, — и рисуете исключительно ради мимолетного удовольствия, как определить, что побуждает вас писать стихи? Вдохновение? Чувство долга?

Поляк отвечает, что и то и другое, хотя это невозможно объяснить так же просто, как то, почему тянет взять в руку карандаш или кисть. Еще он говорит о своем родном языке: его народ, подобно Греции приговоренный к политическому небытию, лишь в поэзии обретает самого себя — свободным и всеведущим.

По просьбе Робертса Словацкий [68] читает по-польски одну фразу, записанную в альбоме, и тотчас переводит ее на английский. «Быть может, счастье облагородит их, но нужда сделала их злыми и алчными; о Боже, за что?!» [69]

Робертсу нравится экзотическое звучание шелестящих согласных. Выслушав перевод, он говорит — что-то ведь надо сказать! — что такая фраза достойна выдающегося таланта, с которым он имел честь познакомиться. Вскоре, тепло попрощавшись, они расстанутся. Шотландец на следующий день отправляется вверх по Нилу, поляк возвращается в низовья реки.

Уже заканчивая набросок на Храмовой площади, Давид Робертс вспоминает, чем завершился их разговор. Он не ослышался: была произнесена фраза о мессии. Не о конкретной личности, а о мессианском народе, который, будучи распят, воскреснет и принесет свободу всем остальным. Сколь ни странно, если не сказать глупо, это прозвучало, Робертс подтвердил, что поэт прав, и пожелал ему счастливого завершения путешествия, посоветовав почаще зарисовывать виды и памятники старины.

Кладя эскиз в папку, складывая переносной мольберт, Давид Робертс не может вспомнить только одного: поэт со звучной фамилией назвал какую-то дату — быть может, наступления мессианской эпохи, по крайней мере для его народа; уставший от целого дня, проведенного на ногах, и слегка захмелевший (в «Аль-Рашиде» вино — с разрешения местного паши — подавали только заезжим христианам), шотландец не запомнил ее точно. Возможно ли, что этот культурный, элегантный, прекрасно образованный поэт назвал 1978 год? То есть ждать надо еще сто тридцать восемь лет? Авраам Абулафия, Соломон Молхо и Саббатай Цви предрекали даты в пределах собственной жизни. Польский же поэт, который, правда, не считал себя мессией, но явно видел в этой роли свой народ, шагнул в следующее столетие. «Интересно, — думает Давид Робертс, — как тогда будет выглядеть мир? Лондон? Иерусалим? Наконец, его несчастная Польша?» И покидает площадь перед базиликой Гроба Господня.

Ты не хуже меня знаешь, что такой встречи не было, хотя возможность ее — с немалой долей вероятности — я бы оценил как вполне реальную. Словацкий отправился в путешествие по Греции и Святой земле в августе 1836 года. Годом позже, весной, он писал «Ангелли» в маронигском монастыре Бэль Хеш-бан в горах Ливана. Плавал на фелюке по Нилу, видел пирамиды, вполне мог остановиться на постоялом дворе «Аль-Рашид». Но уже в декабре 1838-го его занесло во Флоренцию. А в конце сентября того же года в александрийский порт вошел пароход, на борту которого был Давид Робертс, еще только начинающий свое долгое путешествие. В декабре, когда Словацкий прибывает во Флоренцию, Робертс возвращается из нубийского Абу-Симбела в Каир — с сотней рисунков и картин. Оттуда в феврале 1839 года он отправится в Сирию и Палестину, чтобы попасть в Иерусалим в начале месяца нисан. Когда я покупал возле Яффских ворот длинный, как свиток, постер с робертовской панорамой города, мне и в голову не пришло, что малого не хватило, чтобы эти два — столь разных — художника повстречались в Египте. Не знал я и о том, что стану писать эту хронику, которая началась с адресованного тебе — признаться, пространного — электронного письма и неудержимо разрастается. Итак, к делу: вернемся к Антонию Юлиану Бердо, который, направляясь в сопровождении Ибрагима ибн Талиба в Лазурный зал Свободного университета, размышляет, как — в риторическом смысле — начать предстоящий разговор: с молчания, вопроса или, быть может, короткой дежурной фразы?

Однако выбирать не понадобилось. Господин Хатамани подчеркнуто любезным жестом пригласил его занять место на софе. Сам, однако, не сел. Подсыпая двум щеглам в клетке крупинки корма, он полуобернулся к гостю и с улыбкой спросил:

— Вы знаете, что у меня на родине еще существуют огнепоклонники? И Зороастр, подобно Митре, для них — высочайшее воплощение Бога?

Этого Бердо не знал.

Хатамани продолжил:

— Три волхва, упомянутые в Евангелии, исповедовали эту религию. Народы Востока, будучи про нее наслышаны, но поклоняясь разным другим богам, сознавали, что начало начал лежит где-то очень глубоко. Совсем как у Юнга, верно?

Бердо не возражал — ему было любопытно, что последует дальше.

— Поэтому евангелист — я имею в виду Матфея, поскольку другие об этом не пишут, — решил показать, что самая древняя религия проявляет интерес к самой молодой. Почитает ее. Высоко ценит. Преклоняется. Так что Иисус осуществляет миссию не только своего народа. Не все знакомы с пророчествами Исайи, но каждому, когда речь заходит о магах, пришедших с Востока, приходит на ум один и тот же архетип. «Вот, Я делаю новое; ныне же оно явится; неужели вы и этого не хотите знать?»[70]

Бердо был слегка ошеломлен. Он ждал чего угодно, только не того, что господин Хатамани начнет разговор с Митры и Зороастра, перейдет к трем волхвам и затем умудрится ловко вставить цитату из Исайи. В точности он ее не помнил, но смысл и авторство, конечно, были ему известны.

Щеглы теперь пили воду из блюдечка. Хатамани сел в кресло напротив Бердо и хлопнул в ладоши. Появился Ибрагим ибн Талиб, везя маленький бар на колесиках; на стол были поставлены крепкий, превосходный кофе, минеральная вода и похожие на халву сладости. Ассистент исчез, прежде чем Бердо успел налить себе в чашку кофе.

— Должен вам кое в чем признаться. — Хатамани одернул широкие рукава своего серо-черного длинного одеяния. — Я — представитель древнего народа. Коротко говоря, перс. И на многое, в том числе и происходящее здесь, смотрю с совершенно иной перспективы. Не хочу сказать, что гляжу в корень, это могло бы кого-то обидеть. Повторяю: с иной перспективы. Вы меня понимаете?

— Да. — Бердо пришел к заключению, что чем меньше будет говорить, тем лучше. — Отлично понимаю.

— То-то и оно, — продолжая священнослужитель, отпив глоток кофе, но не опуская чашки на стол. — Здесь я, в частности, затем, дабы убедить многих в том, что ислам — не обязательно только арабы, а арабы — еще не весь ислам. Toutes proportions gardeés[71]. Попробуйте себе представить древний сенаторский римский род, чьи предки строили свой город еще во времена республики, а потомки в соответствующий момент приняли христианство. Разве это не прекрасно — следовать духу времени? Не из конъюнктурных соображений, разумеется, а понимая, каково направление подспудных течений. Это самый мощный стимул, не так ли?

— Конечно, — согласился Бердо, — даже массовая культура это ощущает.

— Массовая культура в особенности, — одобрительно кивнул Хатамани. — И, естественно, самое важное — оказывать на нее влияние. Ничего не навязывать, нет, — формировать. Разве нормальные родители дают ребенку бритву? Или пичкают его наркотиками? А часто складывается впечатление, будто так оно и есть. У вас слишком много свободы, и оттого вы умираете.

30
{"b":"569945","o":1}