— Сейчас принесу долото, — сказал он. — Подцепим его с углов, снимем стены, а потом я схожу в «Вулворт» и куплю шурупы и петли. Думаю, у них что-нибудь найдётся.
За это я ударила отца кулаком в грудь. Он схватил меня за запястья, и я закричала, что он пальцем не дотронется до моего прекрасного дома, что он обязательно всё испортит, что силой ещё никто ничего и никогда не добивался. Я знала отца: когда ему взбредало в голову взяться за инструменты, спасти имущество мог лишь скандал, грозящий перерасти в нескончаемый плач, если только он не откажется от своей затеи.
Пока я кричала и буянила, из нижней комнаты, отвлекшись от своих книг, появился Константин.
— Так невозможно, сеструля, — сказал он. — Как я запомню всю эту тридцатилетнюю войну, если ты до сих пор не научилась держать под контролем свои истерики?
Константину, хотя он и был на два года младше меня, всё-таки следовало знать, что я уже не в том возрасте, когда кричат без всякой цели.
— Ты дождёшься, что он заберёт в переплёт все твои книги, подхалим, — завопила я на него.
Отец отпустил мои запястья.
— Ферма Уормвуд может быть спокойна. Я и без неё найду повод сходить в «Вулворт».
И он неторопливо вышел из комнаты.
Константин рассудительно кивнул.
— А, понимаю, — сказал он. — Понимаю, о чём ты. Я пойду заниматься. А ты, вот, попробуй.
И он протянул мне маленькую щербатую пилку для ногтей.
Я провела большую часть утра, крайне осторожно орудуя этой несовершенной фомкой и пытаясь как-то объяснить для себя историю с куклой в окне.
Мои попытки проникнуть в дом потерпели неудачу, и я отказалась принимать любую действенную помощь от родителей. Возможно, к этому времени я уже не горела желанием попасть внутрь, хотя грязь, запустение и апатия кукол, так отчаянно нуждавшихся в том, чтобы их как следует набили и расселили по дому, продолжали причинять мне беспокойство. Разумеется, я долго пыталась закрыть входную дверь, и не меньше времени потратила на попытки открыть окно или найти потайную пружину (эту идею подсказал Константин). В конце концов, я укрепила две створки парадной двери двумя половинками спички; и всё же чувствовала, что такой выход из положения был неподобающе кустарным. До появления более подходящего способа я решила никого не впускать в главную гостевую. Мои замыслы относительно раутов и оргий пришлось отложить: в пыли и паутине не очень-то разгуляешься.
А потом я начала видеть сны о моём доме и его обитателях.
Первый из них был одним из самых странных. Я увидела его спустя три или четыре дня после того, как вступила во владение домом. Всё это время стояла облачная и хмурая погода, так что отец перестал носить вязаный жилет. Затем внезапно загромыхало. Этот раскатистый, вялый, далёкий, прерывистый гром продолжался весь вечер до самой темноты, когда уже невозможно было откладывать наш с Константином отход ко сну.
— Ваши уши привыкнут к шуму, — сказал отец. — Постарайтесь просто не обращать на него внимания.
Константин поглядел с сомнением; но я, утомлённая тягучими гулкими часами, была готова вступить в иное измерение снов.
Я почти сразу уснула, несмотря на гром, который, как тяжёлый пар, клубился в чёрном воздухе, перекатываясь по моей просторной, полупустой спальне, по четырём её стенам, по полу, под потолком. Время от времени сверкала розовато-зелёная молния. Это была всё та же затянувшаяся прелюдия к буре, утомительная и неровная растрата накопленной за лето энергии. Гул и грохот вошли в мои сны, которые, сверкая, сменяли друг друга и исчезали, едва придя, в безуспешных попытках сгуститься или ударить по дому; такие же бесприбыльные, как события рядового дня.
После изматывающих часов фантасмагории, предвосхитивших столь многие ночи моей жизни, я обнаружила себя в чёрном лесу среди огромных густых деревьев. Хотя я шла по тропинке, меня бросало из стороны в сторону, и деревья, суровые и шершавые, оставляли на мне синяки и ссадины. Казалось, что ни лесу, ни ночи не будет конца, но внезапно, в самой гуще и леса, и ночи, я вышла к моему дому. Он стоял там, прочный, необъятный, зажатый между деревьев; слабый свет, едва ярче, чем от ночного светильника, горел в каждом окне его верхнего этажа (как часто бывает во сне, я могла видеть дом сразу со всех четырёх сторон), озаряя два деревянных клина, неровных и разбухших от влаги, которые крепко держали входные двери. Огромные деревья тянулись к крыше, размахивая неповоротливыми ветвями; ветер со скрипом заглядывал через чёрные зубцы стен. Затем, провозглашая бурю, вспыхнула ослепительно-белая молния. В ту секунду, пока она длилась, я увидела, что два моих клина взлетели на воздух и двойная парадная дверь распахнулась.
Место действия изменилось в сотый раз, и я вновь оказалась в своей комнате — но всё ещё во сне или в полудрёме, всё ещё влекомая от видения к видению. Гром теперь перерос в необъятный, просчитанный артобстрел; молнии непрестанно обжигали лицо земли. Буря, прежде утомлённая, стала экстатичной. Казалось, весь мир распадётся на части раньше, чем гром исчерпает свою безликую, безусловную силу. Но, как уже было сказано, я, должно быть, ещё не отошла ото сна, потому что временами, в перерывах между фортиссимо и блеском, всё ещё видела бессмысленные и кошмарные сцены, которые нельзя обнаружить в неспящем мире; всё ещё слышала, сквозь залпы и в промежутках между ними, невозможные звуки.
Не знаю, спала ли я, когда буря подёрнулась безмятежной рябью. Мне вовсе не казалось, что воздух стал чище — но, возможно, лишь потому, что в тот момент моё внимание привлекли быстрые мягкие шаги, доносившиеся из коридора, который вследствие нашей бедности не был устлан ковром. Я легко могла узнать по шагам всех, кто жил в доме, но эти звуки были мне не знакомы.
Я, с моей привычкой тревожиться раньше времени, прямо в пижаме бросилась к двери и выглянула в коридор. Там сквозь каждую щель, свободно и плавно, сочился рассвет, смутно выделяя со спины удаляющуюся фигуру, ростом с мою мать, но с курчавыми рыжими волосами и в длинном платье цвета ржавчины. Казалось, что её мягкие шаги действительно отдаются эхом от голых досок. Мне не было нужды раздумывать, кто она и куда направляется. Я разразилась бесцельным плачем, который так презирала.
Утром — и ещё не решив, что сказать — я позвала Константина взглянуть на дом. Я была вполне готова к значительным переменам, но ни одной не увидела. Спичечные подпорки лежали на прежнем месте, а куклы — такие же неподвижные и миниатюрные, как и раньше, с пыльными или даже потраченными молью волосами — сидели спиной ко мне на стульях и диванах Длинной гостиной. Константин посмотрел на меня с любопытством, но я ничего ему не рассказала.
За этим сном последовали другие, хотя между ними случались немалые перерывы. Многим детям раз за разом снятся одни и те же кошмары, угнетающие своим правдоподобием и содержанием вселяющие страх. Опыт говорил мне, что я должна избавиться от этой привычки, чтобы не потерять мой дом — по меньшей мере, мой. Да, теперь он пугал меня, но я знала, что должна взяться за ум и постараться по-взрослому взглянуть на раскрашенные деревяшки и девять набитых кукол. И всё же скверно было слышать их шаги в темноте, то тяжёлые, то крадущиеся — а значит, принадлежащие не одной, а многим, если не всем сразу. Хуже того, я перестала спать по ночам, боясь, что безумная (я в этом не сомневалась) кукла совершит что-нибудь безумное, хотя и отказываясь думать, что именно. Я больше ни разу не осмелилась выглянуть из комнаты. Теперь, когда что-то случалось — и случалось, как уже было сказано, с перерывами, которые мне, в мои юные годы, казались долгими, — я оставалась в постели, напрягшись всем телом и не чувствуя под собой простыней. Шаги, к тому же, сами по себе не были постоянными, и их непостоянство не позволяло сообщить о них другим; вряд ли я вообще услышала бы что-либо достойное внимания, если бы однажды не увидела это своими глазами. Но теперь я заперла снаружи дверь нашей гостевой комнаты и совершенно забросила моё прекрасное и неприступное поместье.