Морщихин вдруг встал, решительно подошел ко мне.
— Анатолий Матвеевич… — Глаза по обыкновению скользят мимо моего лица. — Может, мне лучше не присутствовать сегодня на этом совете?
— Почему?
— Вам всем будет свободнее говорить обо мне.
— Говорить за вашей спиной?
— Вы надеетесь меня перевоспитать?
— Нет. Нам нужно, чтоб вы знали, что мы о вас думаем.
— Приблизительно знаю.
— Вы считаете себя правым?
— Да, Анатолий Матвеевич, считаю.
— Тогда чего же вы боитесь?
Евгений Иванович отошел, приблизилась Анна Игнатьевна.
— Анатолий Матвеевич, — многозначительный кивок на дверь, — там Коротков… Уверяет, что вы приказали ему присутствовать на педсовете.
— Приказал. Пусть войдет и садится.
— Но, Анатолий Матвеевич… Мы же сейчас будем обсуждать вопрос о Морщихине!
— Совершенно верно.
— Ученик станет слушать, как критикуют учителя!
— Для этого и позвал его. Пусть знает, насколько сложно наше отношение к Морщихину.
— Но поймет ли?..
— А вы еще считаете его ребенком? Через два месяца этот ребенок закончит школу и станет самостоятельным человеком. Пора ему уже разбираться в сложных вопросах.
Анна Игнатьевна ввела Сашу Короткова, усадила за длинный конец стола. Взлохмаченная Сашина шевелюра поднялась между лоснящейся лысиной учителя черчения и рисования Вячеслава Андреевича и седым пробором Агнии Львовны, преподавательницы немецкого языка. Парень в явной тревоге, хотя и напустил вид, что ему все трын-трава.
Я поднялся со своего места, оглядел учителей. Мой штаб, мои маршалы… Среди них — Евгений Иванович Морщихин, нынче он уже не сотоварищ по делу, а противник. Не по себе этому противнику, не верит в свои силы, переполнен страхом и сомнениями, не хотел бы он с нами войны. Десять лет прятался, теперь прятаться нельзя.
— Разрешите начать, товарищи…
Разговоры и скрип стульев прекратились. Через головы учителей я обратился прямо к Морщихину:
— Евгений Иванович, если завтра к вам подойдет, скажем, Тося Лубкова и спросит: на самом деле вы, ее учитель, веруете в бога? Как вы ответите: да или нет?
Все головы повернулись в сторону Морщихина. А тот низко склонил к столу лицо. В густых жестких волосах видна обильная седина — как-то раньше она не замечалась.
— Да или нет?
— Я скажу… — Голос Евгения Ивановича хриплый, слежавшийся. — Скажу ей, что не хочу говорить на эту тему.
— А если она будет чересчур настойчива?
— Не отвечу.
— Предположим, что вы переупрямите, не скажете ни ясного да, ни ясного нет. Будет ли это означать, что Тося Лубкова останется в неведении? Не кажется ли вам, что ваш упрямый отказ отвечать только подтвердит, что да, вы верите, вы, ее учитель, ее наставник! А ей, значит, уже и вовсе не зазорно. Даже молчание ваше станет агитировать за религию. Избежать этого можно только одним путем — решительным отрицанием: нет, не верю, бога не существует. Вы должны стать своего рода агитатором атеизма. Согласитесь ли вы выполнять такую роль, Евгений Иванович?
Долго-долго не отвечал Морщихин. Все ждали. Наконец крупная, тяжелая голова медленно поднялась над столом.
— Нет… Кривить душой не буду.
Учителя угрюмо молчали.
— Какой из этого вывод сделали вы, товарищи?
Минута тишины, и вслед за ней с разных концов возгласы:
— Несовместимо со школой!
— Вынуждены удалить с работы!
— Не можем ради жалости калечить мировоззрение детей!
— Значит, снять с работы? — продолжал я. — А взглянемте-ка на дело с другой стороны. Мы снимаем Евгения Ивановича, он уходит из школы. Что помешает той же Тосе Лубковой пойти к нему на дом? И уж тут Евгению Ивановичу не придется отмалчиваться, он приобретет моральное право давать Тосе подробные объяснения. Снять с работы недолго, а чего мы добьемся этим?
Молчание. Учителя косятся друг на друга. Поднялась сухонькая рука Аркадия Никаноровича:
— Два слова с вашего разрешения, Анатолий Матвеевич.
— Прошу.
В пригнанном шевиотовом костюме, белые манжетики высовываются из рукавов, очки внушительно блестят в золоченой оправе — вид у Аркадия Никаноровича бесстрастно-строгий, в голосе ледок.
— Снимать или не снимать Морщихина с работы — вопрос, мне кажется, праздный. Да, да, праздный! Если мы не снимем его сейчас, через какое-то время он уйдет сам. — Аркадий Никанорович повел очками в сторону Морщихина. — У вас нет иного выхода, Евгений Иванович. С одной стороны, вам придется отмалчиваться, увиливать, прятаться от досужих вопросов. Ежедневная игра в кошки-мышки. Причем роль преследуемой мышки достанется на вашу долю. Я бы лично не хотел для себя такой участи. Но это не все, есть и другая сторона, не менее для вас огорчительная. Никто из нас, и вы в том числе, не поручится, что в классах, где вы преподаете, не найдутся чересчур горячие атеисты. Они проникнутся презрением к верующему учителю. Не исключено, начнут разжигать презрение и ненависть среди других учеников. Рухнет ваш авторитет как преподавателя, расшатается дисциплина на ваших уроках, снизится успеваемость по вашим предметам. И неизвестно — не придется ли нам через месяц-другой ставить вопрос на педсовете о вас как о педагоге, который не справляется со своими обязанностями. Взгляните трезво правде в глаза и решите — стоит ли вам оставаться в стенах школы?
Каменное лицо Морщихина покраснело и обмякло, он напряженно наморщил лоб, заговорил медленно, с усилием подыскивая слова:
— В кошки-мышки… Может быть… Но ведь любая игра в конце концов приедается. Ну неделю, ну другую станут меня преследовать ученики, потом надоест — отстанут. А что касается дисциплины на уроках, я не сомневаюсь — удержу свой авторитет. Как-никак у меня солидный педагогический опыт… Я не осмеливаюсь просить всех, здесь сидящих, помогать мне… поддерживать мой авторитет… Хотя бы с величайшей благодарностью принял помощь…
— Если мы вас оставим, можете не сомневаться — будем помогать вам как педагогу, — заявил я.
Аркадий Никанорович пожал плечами и сел.
— Мое личное мнение, — продолжал я, — оставить, раз Евгений Иванович сам того хочет. И я бы с вас, Евгений Иванович, не брал никаких обязательств. Хотите — отмалчивайтесь, хотите — отвечайте ученикам, как подскажет ваша совесть. Отвечайте, что верите в дух святой, но помните, что свобода вероисповедания у нас допускается, но религиозная пропаганда запрещена законом.
Учителя возбужденно шевелились. Морщихин по-прежнему сидел в оцепеневшей позе.
— Предлагаю: завтра же после уроков провести классные собрания. Нужно откровенно объяснить ребятам, что учитель математики Евгений Иванович Морщихин придерживается чуждых им взглядов.
— Откровенно? — раздались голоса.
— Дети же! Поймут ли правильно?
— Запутаемся!
— Обострим положение!
— Только откровенно! Только прямо! Не скрывая! Если мы будем скрывать и утаивать, то среди учеников создастся впечатление чего-то запретного, таинственного, страшного. И они правдами и неправдами, через разные слушки и слухи, наверняка извращенные, недостоверные, преувеличенные, будут узнавать все. Так пусть лучше узнают от нас. Пусть узнают правду!
— Но авторитет-то Морщихина как преподавателя мы подорвем этим! — бросил Аркадий Никанорович.
— Одновременно нужно объяснить, что мы воюем не с учителем Морщихиным, а с его взглядами. Евгений Иванович обладает знаниями по алгебре, геометрии, тригонометрии, и было бы глупо ими не пользоваться. Пусть преподает, нужно учиться у него. Предупредите: если на уроках кто-нибудь вздумает совершать выпады против Евгения Ивановича, мы станем рассматривать это как злостное нарушение дисциплины. Злостное! — Я снова повернулся в сторону Морщихина. — Евгений Иванович, мы с вами в разных лагерях. Прятаться больше нельзя. Войны не избежать.
Учителя возбужденно переглядывались. Морщихин сидел, уныло потупив голову, всем своим видом говорил — действуйте, я покорен.
— Мы собираемся воспитывать не фрондирующих атеистов, умеющих лишь бездумно охаивать религию, нам нужны атеисты вдумчивые, тактичные, способные убеждать верующих, не оскорбляя их религиозных чувств. Вот этому-то такту пусть и учатся наши ученики на отношении к Евгению Ивановичу Морщихину.