Утёр благодарные слёзы Аввакум, подумал, как будет не хватать ему в узилище рыжей умки, помолился о ней ко Господу горячо, как о человеке, а ночью проснулся от писка и тихой возни в соломе. Присмотрелся обвыкшими ко тьме глазами и увидел беленькую зверушку, горностая, как она ловко расправлялась с надоевшими ему мышами и совсем не боялась человека. Всякую ночь лебяжьим пёрышком влетала через бойницу в нутро башни, шебуршила соломой, долавливая писклявых тварей, а потом невидимо ускользала, а скоро и совсем пропала куда-то. Но и мыши с тех пор не тревожили Аввакума.
Напрасно после всякой ночи порошной выглядывал Аввакум на свежем снегу цепочку следков дорогой гостеньки, но чиста, непорочна была пелена пороши за окошечком.
А тут и наведались к нему приставы, отмкнули дверь, вывели на волю и проводили в другой угол острога к аманатской избе, дивясь, как не околодило морозом полунагого узника, досидел аж до Филип-повского поста, считай пять недель маялся.
— Добро мне было, — подумав о собачке и горностае, ответил протопоп. — Бог греет как захощет.
В избе скучало сидючи четверо заложников из знатных тунгусских родов, за коих платили племена сородичей большой «государевый ясак» богатой пушниной — шкурками искристых соболей. Тут же томились в неволе и две собаки, белые с умными мордами лайки, печальные, как и хозяева-аманаты, с такими же раскосыми глазами.
Туземцы широкими и безучастными, как их деревянные божки, лицами повернулись к вошедшим, глядя на огромного, в рваном кафтанишке, заросшего густой волоснёй русского человека, которому приведшие его казаки тут же обвязали цепями руки и ноги. Они почтительно завозились, сбились в углу поплотнее, уступая место на полу на оленьих шкурах новому пленнику.
Сном праведника спал день и ночь Аввакум, а поутру пришёл взглянуть на него сам Афанасий Пашков в богатой светло-осиновой шубе на куньем меху, в шапке боярской с бобровыми седыми отворотами, в сапогах красных, тёплых, по голенищам затканных серебряным шитьём. Позади его настороженно, как верный пёс, торчал высокий, кривой на один глаз доверенный подручник, худородный сын боярский, писчий дьяк Василий, а уж совсем позади на пороге темнел чёрный поп монах Сергий. Чуткие аманаты тут же отринулись от сна, сели, поджав под себя ноги. Дьяк Василий сапогом пошевелил протопопа.
— Ишь каково дрыхнет, аж пар от него валит!
Торкнул ногой в бок и будто отпнул отрадный сон. Гремя цепями, поднялся Аввакум, глядел опухшими глазами на тугощёкого, розового лицом Пашкова, ждал, чего ещё такого скажет-повелит воевода, какая у него другая придумка? А Пашков молчал, вприщур елозя взглядом по несговорчивому башенному сидельцу, потом, вздохнув, распорядился:
— Стащи с него узы, Василий, думаю, належался в безделье. Пущай-ка встанет на работу с казаками. Небось, не токмо кадилом махать могет, а и топором.
Дьяк разомкнул цепи, бережно повесил их на вбитый в стену штырь. Тунгусы-аманаты, видно было, поняли о чём разговор, пошептались и подбросили протопопу лёгкую и просторную, сшитую из козьих шкур кухлянку с головьим башлыком и шнурком-утяжкой. Стащил с себя Аввакум узкий кафтанишко, вдел через голову на иссеченное, в рубцах, тело теплую туземную одёжку, благодарно поклонился аманатам.
Пашков, сунув руки за красный пояс, оглядывал протопопа, клоня голову с плеча к плечу.
— Ну ты, распопа, теперь их шаман будешь в точию, токмо бубна нет, — рассмеялся, откинув голову, но тут же похмурел, сугрюмил лохматые брови. — Станешь с казаками рубить стену острожную. К семье не отпущу до весны, до сплава, про священство своё забудь, есть у нас батюшка, вот он, Сергий, хоть и чёрный, а всё ж поп, да при нём дьякон Феодосий. Людям и этого будет, а ты, шаман, работай мирскую работу, спи здесь с аманатами.
И пошёл из избы, рукавицей маня за собой Аввакума. Следом шли конвоем Сергий и дьяк Василий.
В правом углу острога копошились казаки, восстанавливая сгоревшую стену и порушенную огнём проезжую башню. Пашков постоял, наблюдая, как подвозили во двор на санях и волокушах свежесру-бленные брёвна, опытным глазом определил, сколько ещё их нужно будет, озабоченно крякнул и пошёл на берег, где опытные корабелы из казаков строили недостающие дощаники, поправляли старые. Забот у воеводы хватало, чтоб поладнее приготовиться к дальнейшему сплаву по капризной Ангаре к морю Байкалову, а там дальше по рекам, где и волоком, на Амур, в Даурскую немирную землицу.
Дьяк Василий подвёл Аввакума к плотницкой артели.
— Вот вам помога на всякий приспех! — объявил переставшим стучать топорами казакам. — Здоровый ведмедь, впрягайте в нужу как следоват.
Погрозил кулаком и заспешил за воеводой. Чёрный поп Сергий в шубе поверх мантии, путаясь ногами в её подоле, заприпрыгивал следом сорочьим скоком.
Скрылось начальство, казаки обступили Аввакума: подневольные люди, запуганные крутым воеводой, во все глаза пялились на протопопа, виновато тупились под его страдальческим взглядом, смущённо сморкались на сторону, чтобы не выказать жалостливых слёз. Был тут и казачий десятник Диней, добрый знакомец Аввакума, пристав его от самой Москвы.
— Прости нас, батюшка, — попросил он. — Не смели как и помочь тебе. Уж больно батоги суковатые да кнуты острые у воеводских угодников, не подпушали к башне-от.
И другой казак, будто оправдываясь за всех, заговорил, налаживая улыбку, но она лишь неумело гримасничала на отвердевших, отвы-клых от радости губах:
— Токмо и молились на собачонку, что к тебе, батюшка, хаживала, а мы все-то никак. Вот Аким вздумал спроворить, да шубёнку к тебе крадучись снесть, так дьяк Василей, сучья подпруга, плетью его отходил, а шубейку-то отнял, да-а. Застращённые мы людишки, а собачке што? Ей ништо, бегала туда-сюда, навещала, а мы и рады, как-никак, а живое существо, всё тебе облегчение…
Ошкуривал, тесал брёвна лиственничные Аввакум, вставал на любой наряд, но всё под строгим приглядом приставов воеводских. Цепи на день снимали, и всё бы ладно, но очень уж докучал придирками кривой дьяк Василий, по всему видно было — исполнял указание воеводы. Как-то, дурачась над узником, велел ему благословить себя и здравицу на многие лета пропеть. Очень уж досадил дерзкой блажью. Втюкнул протопоп топор в лесину, плюнул под ноги худородному сыну боярскому, а тот распыхался, накалил глаз гневом, хотел было тащить Аввакума в застенок пыточный, да заступились казаки — не смей.
— Бес в тебе, как и благословить, — побледнев, выговорил Аввакум. — Ужо знаю — быть времени тому — потщусь спасти душу твою окаянную, погодь.
Скоро после Рождества Христова в лютый мороз прибрёл к острогу за двадцать вёрст старшенький сын протопопа Иванка, да прознал про то Пашков, не дал мальчонке повидаться с тятькой, а приказал втолкнуть мальца в ту же башню, где маялся до того Аввакум, да и посмеялся, греша бездумно, мол, с ней твоё повиданье гораздо будет, там дух отца твоего, распопы, ещё ветром не выдуло, вот и свидайся с духом. Всю ночь простывал в башне на соломке Иванка, едва не закоченел до смерти, хоть и была на нём вздета тёплая шубушка, а поутру вытолкал его в шею из острога дьяк Василий в обратную сторону. Весь в куржаке с льдинками слёз на обмороженных щеках, дотянулся малец до поста казачьего, где верховодила Настька. Еле оттаяла его Марковна, плача и казнясь, как не доглядела, как проворонила парнишку: извозила всю мордаху и руки-ноги салом гусиным, да Настька травяным отваром напоила и подсадила на печь. Там и отогрелся в овчинах горький ходок.
Но пришла весна. Как-то враз набух синью, насытясь полыми водами, лёд на Ангаре, а там и ворохнулся, зазиял зажорами-промоинами, двинулся на низа, скрежеща льдинами, крошась и ухая, выпрастывая из полона быструю реку. Пушечный гул катался меж крутыми берегами, зашевелился расторопный народ, задымили у дощеников чаны со смолой, выкатывались на берег из острожных лабазов бочки, горбились под мешками вереницы снующих туда-сюда грузчиков.
Не ждал к себе Аввакум даже нечаянной письменной весточки от старых друзей и стольких знакомцев московских, а сам о себе дать знать сподобился. Долго уговаривал десятника казака Динея расстараться и доставить как-нибудь столбец бумаги и чернил. Убеждал, что не мочно дальше жить молчком под терзательством Пашкова, что добрые люди в Москве прочтут и до царя дойдёт правда о зверствах над служивыми людьми, просил вспомнить, как до смерти увечил воевода в Енисейске доброго человека попа Якова, а по дороге в Братский острог уморил огненным жжением и кнутьями восемь казаков государевых, что неведомо, кто он, воевода, человек или адов пёс.