И не зря тревожился: в новом Указе, коий привёз Акинфов, было приказано ехать ему, Пашкову, человеку, хорошо знающему тамошние места. В подробном наказе на новое даурское воеводство Афанасию Филипповичу предписывалось любым изворотом, а паче ласкою привести под государеву руку даурского князя Левкая и всех прочих землиц князьков в «вечное холопство», собрать великий ясак мягкой рухляди, особливо белками и соболями, проведывать про серебряную руду, и про медь, и про олово, а также умело и хитро высматривать, есть ли по Шилке-реке и по иным рекам пашенные добрые места, а там, где глаз и красота подскажут, выстроить надёжный острог, а в нём большую церковь с двумя приделами во имя Алексея митрополита, да Алексея человека Божия, да иметь с собой двух попов и дьякона, коих с особой грамоткой пошлёт к нему в отряд Симеон, архиепископ Тобольский и Сибирский.
Вот с этой грамоткой и Указом государевым пошёл Акинфов в хоромы Пашкова с двумя попами и дьячком — представлять воеводе светскому воевод Христовых. Хоромы Пашкова видны издалека, высоченные, под островерхой, на северный манер, крышей, чтоб обильные снега не залёживались на кровле, а сползали наземь, на высоком подклете, с крытым двором, где всё было под рукой — и конюшня, и погреба, и стайки для живности, и съезд на улицу с сеновала, и тут же под навесами утварь всякая: телеги, кибитки, добротная кошевая, сбруи.
Пока толкались у крепких ворот на два раскрыла, пока перекрикивались с дворней — дома ли да в здравии воевода, — он сам вышёл на красное крыльцо в накинутой на плечи козьей дохе, всмотрелся в пришлых, почёсывая горло под седой бородой.
— Ну, заходите, гостюшки дальние, дорогие! — пригласил, острыми глазами разглядывая Акинфова. — Давненько жду добрых вестей.
Поклонились гости хозяину, пожелали здравствовать многие лета. Пашков повернулся к ним широкой спиной и, чуть прихрамывая, повёл в дом, рассадил за столом и, не спросив, голодны ли с дороги, нетерпеливо похлопал по столу ладонью, мол, выкладывайте с чем посланы.
Акинфов подал бумаги и простецки, еле утаивая улыбку в красных, будто нацелованных губах, глядел на немолодого уже Пашкова, любопытствуя откровенно, чем бумаги утешат старика, так как давно знал их содержимое от московских писарских проныр.
Пашков с хрустом взломал печать царскую, вгляделся на просвет в окне в немецкую бумагу с водяным на ней оттиском шута в дурацком колпаке, с бубенчиками по воротнику и, отставя её на вытянутую руку, прочёл раз, потом, прищурив глаз, ещё раз прочёл бумагу, которую за впечатанного в неё шута московские приказные крючки прозвали «дуркой», сбагровел лицом и накалил глаза белым гневом. Но выходу гневу не дал, медленно, очень медленно отложил Указ и, обиженно сопя, прочёл грамотку Симеона, всхрапнул от спазм в горле, спрятал письма в отделанную ракушками шкатулку и отвердевшими губами изрёк:
— Волю царёву, как и гнев Божий, принимать надобно безропотно… Иди, боярин, в избу воеводскую, разберись с делами, с рухлядью, да там много всего. Ты, как разумею, впервой садишься на воеводство?
— Впервой, Афанасий Филиппович, — заметно оробев, с поклоном ответствовал Акинфов. — Тяжкое дело сие, как скажешь?
— Впрягись с умом — потянешь, — глянул на него, как проткнул взглядом Пашков. — И помни: кто спит долго, встаёт с долгом. В ама-натской заложники сидят, с них глаз не спущай: они тебе и казна и ласка царская. — Посмотрел на протопопа, на попа Леонтия, на хилого дьякона Феодорита. — Этот… Аввакум, и не поймёшь, каво делать с ним и кто он таков. То в Тобольск наряжают, то в Якутию, а теперь и в Дауры идти велят. Ну да здоровый дядюшка — выдюжит, да Леонтий тож, а дьякона своего возьму. Этого Феодорита у себя оставь. Мне лишней обузы не надобно, хилой гораздо, помрёт в первый же брод. Иди, боярин, я следом притащусь.
Поднялся, задумчиво постоял над столом и тяжело, осутуленно уковылял в боковую комнату.
Всю зиму свозили в Енисейск из одиннадцати сибирских городков и острогов большой провиант для войска, которого набралось у Пашкова вместо трёх сотен аж пятьсот двадцать человек. Дощаники огрузли под мешками с мукой, рожью, толокном, довольно было припасено огневого зелья: пороху пятьдесят пуд да свинцу сто пуд в чушках, и жалованье на всё войско держал при себе, как и сто вёдер горячего вина. Даже две медные пушки-голландочки установил.
Строг был Афанасий Филиппович, всевидящ и злопамятен. За всякую нерасторопность бил нарядчиков-подьячих, мучил подданный люд нещадно, истязал на пытках за всякую малую провинность. Да и ближайшие помощники — пять сотников и десять пятидесятников-приставов — были под стать своему воеводе, особенно когда прибывшие с Акинфовым тобольцы начали проказничать в Енисейске. Унимая вольный казачий норов, они беспрестанно пороли их, жгли железом и встряхивали на дыбе. А сам Пашков всё не мог простить молодому Акинфову, что заступил его прибыльное и тихое место. Писал доносы, пугал в них, мол, с Акинфовым не прибудет царской казны, так как нерасторопен и мягок, а сам тем временем лично принуждал монахинь Рождественского енисейского монастыря подписать, не читая, челобитную царскому величеству, что де Акинфов принуждает их к блуду с казаками, да старица Прасковья отказала ему во греховной лжи, так он её у себя во дворе бил по щекам и, связавши, пытал, а вступившегося за старицу соборного попа Игнатия велел притащить под окошко и, содрав однорядку и «непотребно лая», приказал бить батогами, не считаясь с Уложением, где писано, что «…какой-то ударит попа без суда священнического, тому быть под пыткой».
Только к середине июля сорок дощаников, каждый в длину девять сажен и в ширину три, были готовы к отплытию. Дощаники имели верхние палубы и под ними трюмы, и каждый кроме груза взял на себя по десять и больше казаков без коней. Их, пятьдесят голов, везли отдельно на беспалубных судах под приглядом конюхов. Пашковский дощаник стоял под синими холщовыми парусами, с иконой Спаса на носу. Воевода сплавлялся в Даурию со всей своей дворней, с женой, боярыней Фёклой Симеоновной, с сыном Еремеем, меньшим при нём воеводой, да женой сына снохой Евдокией Кирилловной, коих обслуживали две сенные девки, Софья да Марья. И Аввакума усадили в отдельный дощаник со всем семейством, да с запасами, полученными по государеву жалованью, а более того, купленными самим протопопом у местных купцов-лабазников на милостивые пожертвования московских знакомцев.
Молебен на благополучное плавание служил Богоявленского храма поп Игнатий Олексеев и не взятый в поход Феодорит с дьяконом Павлом Ивановым со служками. Казаки и охочие люди, подрядившиеся в поход, стояли во всеоружии коленопреклонёнными на палубах своих судов и под чтение батюшек и негромкий хор певчих крестились, кланялись земно в свежеоструганные доски настила. Аввакуму воевода не велел молебствовать на берегу с прочим священством, приказал не высовываться ссыльному из трюма, даже сундучок с церковной утварью и маслом священным, нужными во всякий раз, и антиминс — напрестольный плат с зашитой в нём частицей святых мощей — отобрал и припрятал.
— Довольно с нас и тех моленников, — сказал, мрачно кивнув на берег. — А ты какой поп, кто знает? Сам патриарх тебя не жалует, вдруг петь учнёшь не во здравие, а за упокой. Дивлюсь, как он тебя за срамоты словесные вживе оставил, сюды турнул, по какой такой задумке? Ну, да пусть его… Ты сколь пуд соли везёшь?
— Шесть пуд, — буркнул ограбленный протопоп.
— Ну-у, не мало, — Пашков в раздумье пошевелил губами. — Коли съешь половину и жив будешь, то и далее выдюжишь. — Потеребил бороду, усмехнулся. — Ежели за борт не булькнешь, подскользнясь, или волной не смоет. Волжанин?.. Тады и плавать не горазд, как топор в воде. А водица тутошная холодна-а, хужей смертыньки. Возьмёт — не выпустит.
— Чего уж и посох протопопий не отымешь? — с неприязнью к чёрствому человеку спросил, потупясь, Аввакум.
— Посох оставь, сгодится по горам шастать, от лютых зверей отмахиваться, — разрешил воевода, рассмеялся отчего-то и пошёл на своё судно.