— Добро, брате мой во Христе Исусе, — шепнул ласково.
Поп Иван понял, что прощен, ухватил Аввакумову ручищу, поцеловал трижды.
— Спаси тебя Боже! — благословил протопоп. — Иди и ничего не страшись, воин Господний. — И ещё обнял: — Прощай.
Аввакум пошёл со двора, но у ворот задержался, глядя, как четверо пушкарей вкатывают на телегу по двум березовым слегам пушку. Руками, плечами взмокшие пушкари пихали её вверх, чертыхались. Слеги гнулись — вот обрушатся, — пушка падёт и отдавит ноги, изувечит воинов. Рядом стоял воевода, покрикивал:
— Неслухи, мать вашу! Все абы да кабы! Говорено было — по плахам совать!
Шлем на Крюкове пернат, панцирь в крупную чешую начищен, сияет на груди от мечного сечения литая иконка Святых Бориса и Глеба.
— Бросай и разом отпрыгивай! — гремит, мотая кулаками. — У плющит дураков в лепёхи коровьи!
Аввакум метнулся к пушкарям, принял пушку на живот, взял в охапку, крякнул, оторвал от слег и, как ребенка в зыбку, уложил в приготовленный на телеге лафет.
— Ба-а-атенька! — ахнули умаянные пушкари. — Да в ней, дуре, шешнадцать пуд!
Протопоп, оглаживал руки, улыбался чуть сбелевшим лицом. Улыбался и Крюков. Смущённые пушкари шмыгали носами, на воеводу не глядели, стыдобились. Широкий в груди старшой пушкарь мял в горсти красную шапку, вертел стриженной под горшок головой.
— Табе, батюшко, меч-кладенец во два пуда, — возя шапкой по потному лицу, с напряга одышливо выговорил он, — один бы войско вражье в капусту накрошил.
— Мой меч — слово Божье. — Аввакум охлопал рясу. — А пушчонку взнесть — пошто не подсобить.
Слова не проронил воевода. Знал ещё по Москве о его силушке. Однако приклал руку к панцирю в благодарном поклоне.
Широко шагал Аввакум от двора воеводы, весело. И лёгкость нёс в сердце и про попа Ивана думалось радостно: вот ведь возвернулась к Богу истинному пропащая было душенька. Тако вот — поманеньку, да терпением вернёт паству, стадо своё пасомое, на заповеданный Христов путь. И сойдёт на землю благодатный мир. И неча станет войско на народ свой-никакой снаряжать и пушками палить. Мир, он любовью ко всему живому стоит.
И ещё одна новость легчила сердце: обвенчалась пред очами Господними доча Ульяны-горемыки с приказчиком, с доброй душой христианской. И содеялась живая семья. Упрячутся в тихий городишко подале от пересудов и врак, глядишь, всё ладненько станет.
С тем и во двор хором неказистых, временем и бесхозностью порушенных, но со светёлкой, прилепленной ласточкиным гнёздышком под крышей, ступил под скулье кривого кобеля в вислых клочьях линялой шерсти. В сенях потопал по хрипучим половицам, дал знать хозяину — гость явился, дверь щелястую отворил, шагнул за порог в сумрачное нутро. В пустынной горнице за столом с коптилкой сутулился поп Сила. Усердно прикусив губу, что-то вписывал в толстую книгу. Аввакум перекрестился на тусклые иконы в красном углу, поклонился, кашлянул. Поп отдёрнул руку с гусиным пером от книги, держал его у виска, будто копьём нацелясь на протопопа, бурил немигучими кошачьими глазами.
— Здрав ли? — спросил Аввакум, подступая к столу.
Поп заложил пером начатую страницу, прихлопнул книжной крышкой. Не встал, не приветил старшего попа. Всё ещё бродило в нём и зло ныло отравленное завистью мечтание сесть на протопопье место.
— Ты пошто вчерось на обедне не был? — мягко, жалеючи высохшего воблой седеющего Силу, склонился к нему Аввакум. — Все-то хвораешь, бедной? Терпи.
— Бог терпел, — выстонал поп и только теперь мигнул жёлтыми глазами. — Ты всё мнишь — в монаси мне пора? Оно бы и ладно, да душой не приспел к смирению. Пожду ишшо.
Видя неприязнь попа, Аввакум не стал ввязываться в ненужную прю. Ткнул пальцем в книгу.
— Обвенчал приказчика?
— Полным обрядом! — Сила выпрямился на лавке, подбоченился. — И о том в книге венечной отмечено. И деньги внёс казначею. Три рубли… Али сызнова чё не так содеял?
— За блуд девицын вольнай аль невольнай, да за приказчиково греховное сожительство с ней подобает наказывать строго по Уложению! — Аввакум постучал пальцем по книге. — Десять рублёв. Чаю не запамятовал! Аль свово жалованья не брежешь?.. Вноси разницу, вноси как знаешь. А ну взял да утаил? Тогда на очную с приказчиком встанешь. Хужей — в приказ Патриарший, а там и в Разбойнай угодишь, оком не промигнёшь. Там кнут не архангел, души не вынет, а правду скажет!
Пригрозил и пошёл вон из постылого жилища, думая — воровайка попец, а в хозяйстве ни прутинки, нечем и собаку стегнуть.
Сила выбежал на крылечко, проорал в спину:
— Сам-то, ох ти мне, как шибко по Уложению служишь! А что у тя по граду ряженые ватагами бродют да игры бесовские водют, а ты потатчик им, энто как?! Так-то указ царский блюдёшь! Всё-ё пропишу государю да патриарху!
Расслышал его укор и пригрозу Аввакум. Шёл и думал — несуразный человече поп Сила. Пальцем не шевельнул, вражий сын, помочь в битвах со скоморохами, бесстыдно укромясь за хворь мнимую, токмо всякий раз подглядывал со злорадством, как протопоп со детьми своими духовными разгонял бесовские игрища. Брешет, облыжно брешет. Давнось я метлой повымел с улиц и торжищ «медветчиков с медведи и плясовыми псицами, игрецов-дудошников, бесовские прелести деющих, и в харях страховидных пляшуще».
Из Юрьевца-то их выпер, так они нонеча поганцами степными бродят вкруг града, да того пуще прельщают к себе народец чертячьими забавками. И у каждых ворот поджидают их людишки всякого рода и звания. Гуртами прут, радуются душегубным затеям, сами ладонями плещут, личины мерзопакостные напяливают. А уж в усладу какую — рты отворя — слушают помраченно гуслей бренчание, сопелей мычание, домр и труб адово неистовство. Обеспамятев, мзду торовато игрецам в шапки мечут. А ведь скольких ослушников смирял без пощады: от церкви отлучал, в цепи ковал, ссылал куда подале. Ан нет — люба народу душепагубная страсть к ветхим игрищам. Роями слетаются на мёд греховный, травят души православные.
Протопоп вышёл из города Волжскими воротами с надвратной церковкой Николы Чудотворца. Ветхая, доживала она свой век безголосо, оседала и сыпалась кирпичным крошевом. Никто уж и не помнил, в какую годину сронила она колокол и крест. Глянулась, старая, Аввакуму. И теперь обласкал её взглядом, перекрестился и зашагал вдоль пристенного рва вправо. Нежданно из-за угловой башни выплыла толпа с дурашливыми хоругвями.
«Над крестным ходом глум творят, — оторопел Аввакум. — Чему быть! Погань, она посолонь не ходит, во всяко время супротив солнца прёт и глаза ей не заблестит».
Кружа, как сор в омуте, пёстрая толпа с хохотом и ором накатывалась на протопопа. Пыль воронкой вихрила над неистовым гульбищем. Сжался Аввакум, захолодило в грудине, злость кровушку отжала от щёк. А толпа обтекла, как осетила, протопопа, обернула собой, будто душной шубой, оглоушила визгом, рёвом медвежьим, завертела в греховном хороводе.
Топтался в потном кругу её протопоп, озирался затравленно: не видал до сей поры такой страховидной оравы. В городе так не куролесила, а тут на пустыре ошалела, огульная.
— Топ-топ, протопоп! — дробя каблуками щебёнку, вскрикивала ряженная козой бабёнка, враскруть налетая на Аввакума и целясь поддеть острыми рогами. — Пожалкуй бока, над-дай трепака! А когда ж плясать — когда гроб тесать?
Орава подзуживала:
— Ходи-и, долгогривай!
— Всем миром гуляем, не трусь!
— Порушишь забаву, покончится Русь!
— Да не можно ему — свыше знаком отитлован!
— Небесами облачается, зорями поясается, звёздами застёгивается!
Бабёнка-козулька вихлялась пред Аввакумом, задорила:
— Ой, раз по два раз! Расподмахивать горазд! — распялила на груди лохматинку, взбрыкнула упругими цицками. — Те бы чарочка винца, два стакашечка пивца, на закуску пирожка, для потешки деушка!
— Запахнись, не соромься! — протопоп сдёрнул с головы её козьи рога, зашвырнул за толпу в поле. — Вона кака брава деваха, да грехом чадишь. Беги домой, молись. Подале от кузни, меньше копоти.