Я — это все мое прошлое, как легко согласится любой сторонник закона Менделя. Во мне находят отклик все мои прошлые «я». Любые мои поступки, взрывы страсти, мерцание мысли оттеняются и окрашиваются в неизмеримо малых долях этим бесконечным разнообразием иных «я», предшествовавших мне и способствовавших моему возникновению.
Жизнь пластична. И в то же время она ничего не забывает.
Какую бы форму она ни получала, прежние воспоминания не исчезают. С тех пор как первобытный человек приручил первую дикую лошадь, были выведены сотни разнообразнейших пород — от великанов-тяжеловозов до маленьких шотландских пони. Однако и по сей день человеку не удалось истребить в лошади привычку лягаться. Так и во мне, включающем в себя и этих первых укротителей диких коней, не была истреблена их багровая ярость.
Я мужчина, рожденный женщиной. Дни мои кратки, но мое «я» неистребимо. Я был женщиной, рожденной женщиной. Я был женщиной и рожал детей. И я буду рожден вновь. Неисчислимые века буду я рождаться вновь! А глупые невежды вокруг меня думают, что, накинув мне на шею веревку, они уничтожат меня.
Да, я буду повешен… И скоро. Сейчас конец июня. И через несколько дней они попробуют меня обмануть. За мной придут, чтобы повести меня в баню, потому что по тюремным правилам заключенные должны каждую неделю посещать баню. Но больше я не вернусь в эту камеру. Мне дадут чистую одежду и отведут в камеру смертников. Там я буду окружен неусыпным надзором.
Ночью и днем, в часы бодрствования и сна, за мной будут следить неотрывно. Мне не разрешат даже спрятать голову под одеяло: а вдруг я, опередив правосудие штата Калифорния, сам задушу себя?
В моей камере дни и ночи будет гореть яркий свет. А потом, когда все это мне невыносимо надоест, в одно прекрасное утро на меня наденут рубашку без ворота, выведут из этой последней камеры и сбросят в люк. О, я хорошо это знаю! Веревка, с помощью которой это проделают, будет хорошо растянута. Палач тюрьмы Фолсем вот уже несколько месяцев подвешивает к ней тяжести, чтобы она хорошо растянулась и не пружинила.
А когда меня сбросят в люк, мне придется пролететь большое расстояние. У тюремных властей есть хитрые таблицы, похожие на таблицы для исчисления процентов, по которым можно узнать соотношение между весом жертвы и расстоянием, которое она должна пролететь. Я так исхудал, что им, для того чтобы вывихнуть мне шейные позвонки, придется подобрать веревку подлиннее.
Затем присутствующие снимут шляпы, а доктора, подхватив мое качающееся тело, прижмут уши к моей груди, считая замирающие биения сердца, и объявят, что я умер.
Какая нелепость! Как смехотворна эта наглость червей в человеческом облике, воображающих, будто они могут убить меня!
Я не могу умереть. Я бессмертен, как и они бессмертны. Но разница в том, что я это знаю, а они — нет.
Чушь! Я сам был когда-то палачом и хорошо это помню. Но моим орудием был меч, а не веревка. Меч более благороден, хотя все орудия казни одинаково бессильны. Ведь дух нельзя пронзить сталью или удушить веревкой.
ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ
Я считался самым опасным заключенным тюрьмы Сен-Квентин, если не считать Оппенхеймера и Моррела, все эти годы гнивших рядом со мной во мраке. Кроме того, я считался самым упорным — более упорным, чем даже Оппенхеймер и Моррел. Разумеется, под упорством я подразумеваю выносливость. Способы, которыми старались сломить их дух и искалечить тело, были ужасны, но меня пытались сломить еще более ужасными способами.
И я выдержал все. Динамит или гроб — был ультиматум начальника тюрьмы Азертона. Но это были пустые слова. Я не мог указать, где спрятан динамит, а начальник тюрьмы так и не сумел уложить меня в гроб.
Но стойким было не мое тело, а мой дух. А стойким он был потому, что в моих предыдущих существованиях он закалялся в тягчайших испытаниях. Одно из этих испытаний долгое время преследовало меня, как кошмар. У него не было ни начала, ни конца. Каждый раз я оказывался на каменистом островке, вечно содрогающемся под ударами прибоя и таком низком, что в бурю соленые брызги беспрепятственно проносились над ним. Там всегда шел дождь. Я жил в каменной лачуге, сильно страдал оттого, что не имел огня и должен был есть свою пищу сырой.
Но, кроме этих страданий, не было ничего. Я, конечно, понимал, что попадаю в середину какой-то моей жизни, и меня мучило, что я не имею ни малейшего представления ни о том, что было раньше, ни о том, что должно было произойти потом. А так как, погружаясь в малую смерть, я не имел власти распоряжаться моими путешествиями во времени, мне приходилось вновь и вновь переживать эти тягостные годы. Единственной моей радостью в этом существовании бывали ясные дни: я грелся на солнышке, и вечный озноб покидал меня.
Моим единственным развлечением было весло и матросский нож. Час за часом сидел я, склонившись над этим веслом, и старательно вырезал на нем крохотные буковки, отмечая зарубкой каждую уходящую неделю. Зарубок этих было очень много. Я точил нож на плоском камне, и ни один цирюльник не берег так свою любимую бритву, как я этот нож. Ни один скупец не дорожил так своими сокровищами, как я этим ножом. Он был дорог мне, словно жизнь. Да, собственно говоря, он и был моей жизнью.
После многих возвращений на этот островок, очнувшись у себя в одиночке, я сумел однажды вспомнить то, что было вырезано на весле. Сперва мне вспомнились лишь какие-то обрывки, но в конце концов я сумел свести их в единое целое. Вот что было вырезано на этом весле:
«Это написано, чтобы сообщить тому, в чьи руки попадет это весло, что Дэниэл Фосс, уроженец Элктона в штате Мэриленд, входящем в Соединенные Штаты Америки, отплывший из порта Филадельфия в 1809 году на борту брига [144] «Негоциант», направлявшегося к островам Дружбы, был выброшен на этот пустынный остров в феврале следующего года, где он построил хижину и прожил много лет, питаясь тюленями, — он был последним, оставшимся в живых из команды указанного брига, который разбился о плавучую ледяную гору и затонул 25 ноября 1809 года».
Я словно видел перед глазами эту надпись. Она помогла мне узнать о себе довольно много. Но одну подробность, которая меня очень мучила, мне так и не удалось выяснить. Где находился этот островок — на крайнем юге Тихого океана или на крайнем юге Атлантического океана? Я плохо знаю пути парусных кораблей и не уверен, шел ли бриг «Негоциант» к островам Дружбы мимо мыса Горн или мимо мыса Доброй Надежды. Признаюсь, мое невежество было столь велико, что, лишь попав в тюрьму Фолсем, я наконец узнал, в каком океане расположены острова Дружбы.
Убийца-японец, о котором я уже упоминал, был парусным мастером у Артура Сьювола, и он сказал мне, что, вероятнее всего, наш бриг огибал мыс Доброй Надежды. В таком случае, сопоставив дату отплытия из Филадельфии с датой кораблекрушения, я мог бы выяснить вопрос об океане. К несчастью, мне был известен только год отплытия. Кораблекрушение могло произойти как в Тихом океане, так и в Атлантическом.
Только один-единственный раз мне довелось пережить частицу того, что предшествовало годам, проведенным на острове. Я осознал себя Фоссом в ту секунду, когда бриг налетел на айсберг, и я расскажу, как все было, хотя бы для того, чтобы показать, насколько хладнокровно и рассудительно было мое поведение. Именно это хладнокровие, как вы увидите, помогло мне в конце концов пережить всех моих товарищей.
Я проснулся на моей койке в кубрике от ужасающего треска.
Он разбудил также остальных шестерых матросов моей вахты, и все мы одновременно спрыгнули на пол. Мы хорошо понимали, что произошло. Остальные опрометью бросились на палубу в чем были. Но я понимал, что нас ждет, и не стал торопиться. Я знал, что спастись мы можем только в вельботе. Ни одному человеку не удалось бы долго продержаться в такой ледяной воде. И ни одному легко одетому человеку не удалось бы долго продержаться в открытой лодке. Кроме того, я знал точно, сколько времени потребуется на то, чтобы спустить вельбот.