От слов, как от наркотика, пьянел и впадал в дурман третий секретарь Ассоциации московских писателей Аполлинарий Дрыгунов, готовый продать мать родную за удачную строку, потому что таких неистовых обличителей, как Аполлинарий Дрыгунов, не знала в конце двадцатого века Москва. Его буквально трясло, когда он видел чистый лист бумаги. «Писатель должен писать, и писать день и ночь напролет, — говаривал Дрыгунов за кружкой пива, — нужно сегодня безжалостно описать все, все высмеять, все запечатлеть для потомков, на каждое событие нашего времени, преступного времени, должна быть писательская нумерология, даже на малейший чих президента, на малейшую взятку чиновнику из управы за установку цветочного лотка, на вздох любовницы в объятьях супрефекта… Я вас всех опишу, попишу, пропишу, запишу», — грозил он маленьким жилистым лиловым кулачком в окно пивбара Арсения Ларионова, допивая третью кружку гамбургского пива и заедая знаменитыми немецкими сосисками из датской свинины. И никто не сомневался в этих угрозах. Рукописи росли на письменном столе Дрыгунова, как грибы в чернобыльских лесах: повести, романы, дилогии, трилогии. Но тираж его книг, которые печатались тут же, в Ассоциации на маленьком старом «Рамоире», был всего двести экземпляров. Они украшали многие арбатские лотки и продавались влет. Творения эти были написаны зло, со страстью, с удивительным сарказмом, я бы даже сказал — с сардонизмом. Материала у Дрыгунова было маловато, он порывался написать романчик «Мэрия», но в мэрию его без пропуска никто не пускал. Аполлинарий десятки раз звонил в приемную Валерия Шанцева, требовал выдать всем писателям пропуска. «Время ускользает, время размывает берега, времена меняются, а мы, только мы, писатели, можем все запечатлеть для потомков», — доказывал он пятому помощнику Валерия Павлиновича Шанцева. И тот не спорил, соглашался, говорил: «Хорошо, я доложу, мы вам сообщим мнение на этот счет Валерия Павлиновича…» Но никто, конечно же, не звонил. Московские писатели называли Аполлинария в шутку «Дрыгунов-третий». Вы спросите: а кто же был первым и вторым замом у оргсекретаря Ассоциации Владимира Купцова? Зачем ему понадобилось столько заместителей? Купцов был поэтом, известным и уважаемым поэтом в писательских кругах. В промежутках между запоями ему удавались изумительные строки, но бог Дионис крепко держал его в объятиях виноградной лозы. Запои длились не больше недели. Купцов объяснял это влиянием лунных фаз, математически просто — как морские приливы и отливы… Но светлости ума он никогда не терял.
В нем жила душа бунтаря и правдолюбца, он хотел Голгофы для ельцинского режима, мечтал сражаться на баррикадах, а вынужден был прозябать в затхлом кабинете, потому что Московской писательской организацией правил бывший коммунист, бюрократ, выпивоха Курицин. И Курицин не желал бунтовать, ему жилось при этом режиме вполне неплохо. Он давно забыл о своих «светлых» идеалах, он воображал себя жертвой перестройки, демоном-разрушителем, разрушителем писательского стада. И вот однажды Курицын заболел, его увезли в больницу с белой горячкой, и в этот день Купцов бросил пить, власть перешла в его руки, он жадно схватился за штурвал и круто изменил курс дрейфовавшего в сторону рифов корабля Московской писательской организации. Он разом сломал инерцию стиля. Он решил пойти ва-банк, потому что устал ждать, устал презирать самого себя.
Именно Купцов и был инициатором идеи Великого литературного крестового похода, именно он сумел объединить правых и левых в писательском стане. Он-то и выдвинул первым лозунг «Безжалостно высмеять все», а Дрыгунов этот лозунг подхватил, как подхватили Веллер и Севелла, присутствовавшие как делегаты от эмигрантов на тайном заседании стратегов движения в Ассоциации памятного 5 августа 1995 года. Но не все поняли этот лозунг правильно, не все оценили его политическую суть и злободневность. Веллер и Севелла обрушились со всей мощью еврейского сарказма на историческое прошлое, на бывший Советский Союз, что, конечно же, облегчало задачу писателя. Куда проще было воевать с поверженным, можно сказать, дохлым львом, чем с живыми шакалами, раздиравшими труп. И Купцов, надо отдать ему должное, пытался ориентировать Веллера и Севеллу на нынешних нуворишей и грабителей державы, именно на современные язвы, но Веллер юлил, Веллер ускользал от намеченных стратегических целей — образа Черномырдина, образа Чубайса, образа Гусинского, Березовского, Абрамовича и еще тридцати шести персоналий, намеченных как мишени для первого сатирического залпа, который по мощи должен был походить на своего рода залп «Авроры»…
Севелла мялся, отнекивался, отшучивался, жался в тень, говорил, что для настоящего писателя ни времени, ни пространства не существует. Категории времени и пространства выдумали евреи исключительно в целях коммерции. И, по сути, Эйнштейн был не прав. Каждый понимает время в силу своих интересов. И во всех уголках Земли часы идут по-разному, время смещено даже на часовых циферблатах президентов, и что уж говорить о писателе… Можно писать о Понтии Пилате, а быть злободневнее желто-пегой газетенки «Московский комсомолец»…
И Купцов махнул на них рукой — пусть пишут о том, о чем хотят. Он был человеком без комплексов и не страдал ностальгией по ушедшим временам. Он никогда не состоял в рядах КПСС. Советский Союз было немного жаль. Жаль как образ, как растаявшую, расплавленную ложью коммунистических боссов мечту, но ностальгия по нему в народе была вредна. Это был тупиковый путь, унизанный сталактитами иллюзий в лабиринте истории. В Купцове жил бунтарский дух ниспровергателя авторитетов. Как истинный интеллигент, он был в оппозиции любой власти. Бориса Ельцина он называл двуликим Янусом и написал о нем шестнадцать поэм. Потомки, полагал он, не оставят камня на камне от его могилы. Сталину простили все, потому что он, убивая миллионы, созидал заводы, каналы, хотя и был плохим строителем. Ельцин разрушил тоннель к будущему великой державы и загнал Россию в новый тупик. Шестнадцать поэм, написанных не только с гражданским пафосом, но и с едким юморком, едва не подорвали слабое здоровье Купцова. В этот ответственный творческий отрезок его жизни он не пил два месяца. Он почти завязал. Он страдал за Россию! Но, как все поэты и писатели, никакого альтернативного пути предложить не мог… Сборник вышел тиражом Двести экземпляров. В «Российской газете» тотчас последовала разносная статья за подписью самого Валентина Юмашева. Книжка стала раритетом, и ее смели с лотков. Но Борис Ельцин даже не подал в суд. Он даже не стал читать дальше тридцать девятой страницы этот шедевр.
— Все! — сказал он, задыхаясь от гнева, — писатели для меня больше не существуют!
— А как же Гоголь, Пушкин? — всполошился Юмашев, не совсем правильно поняв ход мысли президента.
— Не дури, — буркнул Ельцин. — Я имею в виду современных писунов… Штукарей! Тоже мне — Великий литературный крестовый поход! Я им устрою… крестовый… Ишь, размечтались… «Закон о творческих союзах»… Не было и не будет такого закона… А кто он такой, великий Янус?.. Двуликий?..
— Наверное, славянский бог, — ответил растерянно Юмашев.
— Ты точно вызнай. И доложи, — просипел, дрожа от негодования, президент.
Поостыв, Ельцин понял, что надо предать эту книженцию забвению. Тираж ничтожен. Она не попала в поле зрения страны. Время ее сотрет в пыль. И конечно же, не стоило унижаться и даже помышлять о мести поэтишке. Hо досье на него пусть заведут. Злой, злой язычок! А может, его приручить? А может, и эта шавка сгодится на хозяйстве?
Купцов ликовал. Он всем совал под нос размноженную на ксероксе разносную статейку из «Российской газеты».
— Ведь проняло же! А я послал в администрацию президента всего два экземпляра. С автографами Ельцину и самому Волошину…
Были б умнее — могли начхать, выбросить в урну, забыть. Но коммунисты остаются коммунистами, даже перекрашиваясь в капиталистов. Хамелеон меняет цвета, но не облик, не суть. Ген не вытравить. Он въелся в мозги. И мстительность заложена у них в этот ген в первейшем ряду…