Постепенно многое прояснилось, случайное отделилось от неизбежного, осознанное — от стихийного, и характеры главных участников событий воспринимаются теперь, в перспективе времени, несколько иначе, чем виделись в пороховом дыму сражений. Тогда в стычках Базанова с Рыбочкиным я чаще принимал сторону Виктора. Мне претила не только агрессивная позиция Рыбочкина, но и стиль, с помощью которого эта позиция отстаивалась.
Стоит закрыть глаза, и из пульсирующей красноватыми отблесками темноты выплывают две маленькие, как на живом негативе, фигурки, одна из которых в возбуждении размахивает руками, а другая — невидящим взглядом разглядывает содержимое колбы, ковыряет стеклянной палочкой, будто для того только, чтобы всем своим видом выказать презрительное отношение к затеянному разговору. Движущаяся фигурка напоминает распустившего хвост голубя, выделывающего круги возле неприступной голубки. Я вижу только пыль, вылетающую из-под хвоста, и след на земле, похожий на след скрепера.
Звуки и образы расщепляются в памяти. Базанова, рассуждающего о том, что наука — такое же древнее искусство улавливать гармонию, объективно присущую живой и неживой природе, как и скульптура, музыка, литература, я лучше вижу, тогда как редко подающего реплики Рыбочкина — его знаменитое: «Сочинять стихи и музыку хорошо на сытый желудок» — слышу совершенно ясно и отчетливо.
«Искусство, — вдруг поддерживает его Базанов, — повинно во многих недугах современной жизни. Может, наука с ее надежной системой ценностей является сегодня единственным страховочным тросиком, который, в случае падения, спасет нынешнего человека, идущего по канату над пропастью».
И уже вне всякой связи с Рыбочкиным память, как шум далекой волны, доносит до слуха базановские слова: «Я чувствую себя темным, необразованным, мало знающим человеком, отставшим от требований времени. Когда-нибудь это погубит меня».
Особенно странно подобные признания звучали в соседстве с замечаниями Рыбочкина, но Базанов редко соотносил свои высказывания с теми, для кого они предназначались.
Если Виктор, даже греша риторикой, был всегда самим собой, то Игорь, казалось, постоянно играл кого-то другого. Поначалу за вызывающей мальчишеской бравадой мне чудился иной человек, но позже я убедился, что это не так. Он совсем не умел притворяться. Разумеется, не без влияния Базанова, Рыбочкин менялся, оставаясь в главном все тем же.
Злые языки утверждали, будто и он повинен в том, что случилось с Виктором, но в это трудно поверить.
Да, в их совместной жизни был трудный момент. Это произошло вскоре после победы над Френовским и защиты Рыбочкиным диссертации. Связанную с прикладными аспектами проблемы тематику с молчаливого согласия Базанова передали Гарышеву. Было бы наивно утверждать: у Базанова ее отобрали, — хотя сам Виктор иногда представлял это именно так. На самом деле, столкнувшись с первыми же практическими трудностями, походив по инстанциям в связи с внедрением установки, он просто пришел к выводу, что вся эта деятельность не для него. Понял, что не приспособлен к такой жизни. Слишком привык быть независимым, чтобы снова идти в первый класс, менять характер, привычки — вообще начинать заново. Да и зачем? Ради чего?
Освободившись от организационных забот, от требований, связанных с внедрением, Базанов оставил за собой только научную работу. Так возникла лаборатория поисковых исследований. Так возникла трещина в отношениях между учителем и учеником. Базанов стал заведующим лабораторией поисковых исследований, а Рыбочкин остался старшим научным сотрудником. То, что Рыбочкин в поте лица своего сеял многие годы, предстояло жать другим.
Уйти к Гарышеву? В каком-то смысле Игорь был поставлен Базановым в безвыходное положение. И даже при всем том мог ли Рыбочкин желать его гибели?
«Знаешь, Алик, — сказал однажды Базанов, — у меня такое чувство, что я никому не нужен. Раньше не нужен был потому, что Макс хотел от меня избавиться, а теперь — потому что его уже никто не боится».
Одно из последних запомнившихся высказываний В. А. Базанова: «Необходимо установить культурный ценз для тех, кто желает идти в науку. Бездарные статьи, безграмотные диссертации, убогость мышления — сколько все это можно терпеть? Темнота и посредственность прет изо всех щелей. В конце концов, мы загубим то единственное, на что можем рассчитывать в будущем».
Не знаю, кого он имел в виду, когда говорил о цензе, — своих ли студентов, Рыбочкина, новых ли сотрудников, аспирантов и соискателей, — или просто изливал тоску по тому, в чем сам постоянно нуждался. Я почти уверен, что Капустин, за которого он сразу ухватился, скульптурная мастерская и совершенно, в общем-то, бессмысленные стычки с Рыбочкиным — что все это проистекало из мучительной, постоянно не удовлетворяемой тяги Базанова к культуре и знаниям, в которых он испытывал насущную потребность как человек и ученый. Он знал гораздо больше других, но, оторвавшись от среднего уровня, нередко черпающего уверенность в собственной ограниченности, вдруг понял, что знает слишком мало и при той нагрузке, которая с некоторых пор стала пожизненной его судьбой, никогда не наверстает упущенного.
Очередной раз поймав меня в институтском коридоре, потащил за собой.
— Алик, ты понимаешь живопись Рафаэля? — И не дождавшись ответа: — Я — нет. Это ужасно, но он меня не волнует. Целый час простоял в Дрезденской галерее перед «Сикстинской мадонной» — хоть бы что шевельнулось. Представляешь? Иван говорит: «Рафаэля чувствуют немногие. Кто не понимает в искусстве ничего или понимает все». Полукультурным, недокультурным людям Рафаэль недоступен. Видишь ли, Алик, то, что я делаю здесь, — ткнул он пальцем в пол, — каким-то образом связано с тем, что делается там, — почему-то показал он на стену. — Но если я не понимаю главного т а м, какова цена тому, что я делаю з д е с ь? Рафаэль — это пятьсот лет. Проживет ли сделанное мной пятьдесят? И с какой стати работать на такой мизерный срок? Наверняка уровень понимания великих творений оказывает влияние на долговечность того, что делаем мы. Я убежден, что здесь имеется какая-то связь. И у меня ничего не выходит потому же, почему я чего-то не воспринимаю в искусстве. Нам сорок, Алик, а его в тридцать семь уже не было. До чего не хочется повторяться, жить прошлым.
Нет, он не был сумасшедшим, хотя что-то от сумасшедшего в нем, безусловно, было. Гордыня безумца. Безрассудство. Неуправляемость. И в то же время хорошо понимал, кому можно говорить подобные вещи. Со своим Рыбочкиным таких разговоров не вел, а в моем присутствии выговаривался без стеснения. При всей амбициозности и самонадеянности мы так привыкли к ничтожности того, что делаем, так устали от обесцененности высоких слов и от собственного бессилия, с такой безоговорочной легкостью отдали все сколько-нибудь серьезное, существенное, тем более великое, прошлому и с таким снисходительным скептицизмом — будущему, что базановские заботы о бессмертии произвели на меня сильное впечатление.
Помнится, я подумал: «Ты-то, дорогой Виктор, с твоим воловьим упорством и могучими плечами, перед которыми не устоит ни одна дверь, проживешь аредовы веки, ты-то оставишь в жизни след. А вот что делать нам, у кого нет твоего таланта, твоих бицепсов?»
Ту фотографию, где Базанов читает лекцию, следует, видимо, назвать так: «Рассуждения о «термодинамической химии», или «Доводы в пользу аредовых веков».
(Это определение мы вынесли из капустинской мастерской. Глиняные скульптуры библейских долгожителей Ареда и Мафусаила (выставочное название «Старики») стоят на одном из самых видных мест. Когда мы с Наташей ощупью пробирались в направлении чердачка, лишь счастливый случай не оборвал их бесконечную жизнь.)
Если бы речь шла не о фотовыставке, посвященной памяти В. А. Базанова, то рядом с этой фотографией я бы поместил сделанную на заводе и относящуюся к периоду, когда решался вопрос о передаче Г. В. Гарышеву тематики, связанной с опытно-конструкторскими работами и технологическим освоением установки. Их контраст разителен. Вдохновенный лик ораторствующего профессора и лицо беззащитного, растерянного, жалкого человека. «Лицом к лицу с жизнью» — такой печально-насмешливый комментарий мог бы сопровождать второй портрет.