В жизни Верижникова за все эти годы ничего не переменилось. Он по-прежнему рядовой инженер, только теперь работает в другой группе. Несколько постарел, обрюзг, а в остальном — никаких изменений.
X
Лариса ревновала мужа к Капустину. Ей не нравилась их дружба, не нравился сам Капустин, которого она считала циником и развратником. С некоторых пор Базанов стал ходить в скульптурную мастерскую тайком от жены, и эта вынужденная таинственность еще больше придавала подобным визитам предосудительный оттенок.
Лариса явно преувеличивала и склонность Ивана к разгульной жизни, и пагубное, как ей казалось, влияние на Виктора. Насколько серьезные были у нее основания для беспокойства? Пили они при встречах преимущественно чай, и я почти уверен, что ни с одной из своих любовниц Базанов не познакомился в капустинской мастерской. Ларису, видимо, пугала уже та непреодолимая сила, которая влекла Базанова на Рождественский бульвар. Он уверял, что любит ее, но предпочитал проводить немногие свободные часы не с ней, а со скульптором. Лариса искала р е а л ь н ы е причины для т а к о г о поведения Виктора и не находила их. Чем более решительно протестовал он против возводимой на друга напраслины, тем больше росли ее подозрения. Все неприятности шли от него, Капустина, из его мастерской, этого «грязного притона».
Повод для столь решительного определения был самый ничтожный. Зайдя как-то утром случайно или по какому-то пустяковому делу к Капустину, она застала его «с какой-то полураздетой девкой». Базанов попытался было смягчить раздражение жены, но это «выгораживание» лишь окончательно погубило Капустина в ее глазах.
Поскольку до второй моей женитьбы я был завсегдатаем капустинской мастерской, то берусь утверждать с полной определенностью: если и было в их встречах и спорах нечто п а г у б н о е, то совсем в ином смысле, чем тот, который вкладывала в это слово Лариса.
Прошлой весной, в тот переломный во многих отношениях, полный событиями и переменами год гибели Виктора, мне улыбнулось счастье. Я встретил женщину, которая перевернула мою жизнь, вдохнула смысл в одинокое мое существование. Не прошло и четырех месяцев, как мы стали мужем и женой. Никогда не думал, что в нашем возрасте человека можно узнать быстрее, чем в ранней молодости. Пожалуй, лишь жизненный опыт и то, что приходит, видимо, лишь с годами и что в данном случае я бы назвал осознанным доверием, сделали мое счастье фантастическим и реальным одновременно. Только теперь я понял, что единственным источником той убежденности, с которой Виктор отстаивал право на собственный путь, были вера и любовь. Но если Базанова нес на своих крыльях его большой талант ученого, то меня поднимает ввысь другой, может, более скромный, неожиданно открывшийся талант, который я бы определил как способность любить. Скоро я стану отцом, и это вселяет новые надежды, увеличивает мое и без того безмерное счастье. Зная, сколько опасностей его подстерегает, я из суеверия ни с кем не делюсь своей радостью. Перед глазами неотступно стоит печальный пример, заставляющий быть осторожным, немногословным и даже, пожалуй, скрытным.
Теперь мы редко видимся с Капустиным, однако то время, о котором идет речь, было годами неприкаянного одиночества, и я чуть ли не каждую неделю приходил в мастерскую, иногда заставая там Виктора. Их многое объединяло, они питали и обогащали друг друга творчески, но зачастую из-за пустяков вспыхивающие споры носили столь жаркий, ожесточенный характер, что поневоле казалось: две эти сильные, свободолюбивые личности принадлежат все-таки к разным кланам, между которыми нет и не может быть полного мира.
Однажды, видимо уже в пору торжества базановских научных идей, у них зашел разговор о будущем. Я молчал. Меня не спрашивали. Это был обмен мнениями двух титанов.
— Ты погляди, — говорил Капустин, — деревня гибнет, национальный характер гибнет. Безличие прет. Что осталось? Новые обычаи хотите в одночасье завести? Разве так можно? Что это, огурцы, которые в парниках выращивают? Такое сотни лет готовится, во многих поколениях вызревает. Обрубить-то нехитрое дело, а ты поди создай.
Эти слова были обращены не только к Базанову и даже, может, не столько к нему, сколько ко всей враждебной капустинскому гуманизму научно-технической олигархии, к которой принадлежал его друг.
— Оно вон шло откуда, — Капустин загребал рукой, точно собирался зацепить стоящую на полке вазочку в форме обнаженного женского торса. Рука тянулась и не дотягивалась до вазочки.
— Все это мы слышали, — отмахивался Базанов, — патриархальная деревня, бревна, лапти, кислые щи. А сам в Москве живешь.
— С удовольствием бы не жил.
— Ну и уезжай в свою деревню.
— Вот вы уже как! — нервно теребил бородку Капустин. Опять-таки было не вполне ясно, кого он имел в виду, употребляя местоимение «вы».
— Ты ведь сам говоришь: с удовольствием.
— Поди поживи в деревне.
— Не хочу я там жить. Не люблю деревню.
— Вот и стыдно. Все мы из деревни вышли.
— Я, — гудел Базанов, — не из деревни.
— У тебя душа не болит. Сыто живешь. Ни у кого из вас душа не болит. Наплевать вам на народ. Что с ним будет, что станет.
— Народ? — налегал животом на неподатливый стол Базанов. — Ты кого имеешь в виду?
— Сам-то хоть раз в деревне бывал? — ожесточался Капустин.
— Бывал, — отвечал Базанов, черпая решительность в тех далеких днях, когда его мальчиком вместе с братом Володей вывозили на лето за город.
— Что знаешь ты о деревне?
— Знаю. Видел. Прекрасные люди, замечательная природа.
— Все ерничаешь, — покрывался красными пятнами Капустин. — На твоем месте я бы задумался.
— О чем? Ты смотри… Ты смотри, — хватал ртом воздух Базанов, не в силах выразить свое возмущение капустинской интонацией.
— О том, как над природой издеваетесь, леса выводите, озера травите, рыбу губите в реках. О том бы народе подумал, который вас на своем горбу вытянул и, между прочим, до сих пор кормит. Хлеб-то вы делать еще не научились.
— Учимся.
— О душе бы народной подумал.
— Разумеется, — рассмеялся Базанов, — о душе народной одни вы печетесь. Душа — это ваш департамент. — И вновь словечко «вы» обретало какой-то странный, неясный, отвлеченный характер. — Вы ведь и думали, и болели о ней всегда, о душе. Не так ли? Берегли, холили, взращивали, лелеяли. Почему же теперь и чем именно она вам не подходит? А? Вы, сеятели разумного, доброго, вечного, лепили свои скульптуры, писали картины, сочиняли книги, статьи, выступали с трибун, учили, воспитывали, защищали душу народную от разных бед, лженаук, лжеучений, ужасов. От генетики, кибернетики. Разоблачали по мере сил, клеймили позором. Вспомни-ка, Ваня. Или тогда еще слишком маленький был?
— Все в одну кучу валишь. При чем тут это?
Капустин досадливо морщился.
— При том, Ваня, что и скульптуры твои, и моя кибернетика, наши умные и глупые статьи, вырубленные леса, гибель озер и душ человеческих, химические ожоги почвы и не знаю уж какие там ожоги души все это одно.
— Вот уж извини. Гляди-ко, — в возбуждении Капустин поднимался из-за стола. Базанов — следом. — Как ловко все объяснил. Вы виноваты. И мы виноваты. Нет ни правых у него ни неправых. Ты дерьмо с медом не смешивай. Русский мужик ничего такого не делал. Он хлеб сеял.
— Русский мужик, — смеялся Базанов. — Русский мужик! Ты лучше прикинь, сколько людей теперь в городах живет. Сколько на науку и технику работает. Сколько в деревне техники? Ты посчитай. Русский мужик! Ты что же, и себя к русским мужикам причисляешь?
— А ты как думал?
— Остальных маэстро тоже?
— Ты не сбивай. Знаю, что говорю. Я из мужиков вышел.
— К кому причислишь меня?
— Тебя я к русским мужикам не причисляю, — мрачно заметил Капустин. — Ты вон одними иностранными словами сыплешь. Какой ты мужик? Хотя конечно, — потупившись, тихо добавил он, — и ты можешь проснуться для настоящей жизни. Ты ведь спишь сейчас. Национальный характер в тебе спит.