…В том, что в октябре Лялька была с Сергеем Васильевичем в Сухуми, я ни минуты не сомневалась. Существуют такие небольшие детальки, которые лишь нужно собрать воедино. Ну, например, самодовольный вид от загара похожего на настоящего цыгана Сергея Васильевича, умиротворенное, с воркующими переливами Лялькино сопрано в телефонной трубке, красный бантик на затылке Алины Викторовны, уныло опустивший свои когда-то лихо торчавшие концы. Помню, я встретила ее в универсаме с кругом от унитаза под мышкой и похожей на мешок клетчатой хозяйственной сумкой.
— Добром это не кончится, — изрекла как-то мать. — Дурочка твоя Лялька — он никогда не оставит Алину Викторовну.
Это теперь я знаю, что браки, созданные на основе пылкой любви, так же недолговечны, как замки из мокрого песка под полуденным солнцем. Основанные же на взаимном разуме и житейской выгоде, они могут быть крепче бетона. Ах, вам не нравится унылый и однообразный вид бетонных строений? Но мы все теперь с головой закованы в бетон: на улице, на работе, в постели. В прямом и в переносном смысле тоже. Мы, люди конца двадцатого столетия, ограниченные в своих фантазиях, больше всего на свете привержены стабильности. Что, как не бетон, импонирует этим нашим качествам? И уж, конечно, не замки из морского песка под полуденным зноем.
Зимой я съездила на недельку к Ляльке, заразилась от нее японским гриппом, русской хандрой и иронией по поводу всего на свете, кроме музыки. Высокая температура, что называется, дала осложнение на язык, но Ляльке болтливость очень шла. Она рассказывала мне подробности их с Сергеем Васильевичем интимных отношений, которые в устах любой другой женщины звучали бы пОшло.
Она сказала:
— Он замечательный мужик, но очень неопытен, почти примитивен. Когда я стала его учить кое-чему, он удивился и спросил: «Откуда ты все это знаешь? Сколько у тебя было до меня?» С супружницей предпочитает минет. Отвратительно, правда? Это, мне кажется, так мерзко, хотя, говорят, если любишь… Но тут во мне, по-видимому, завопило врожденное чувство брезгливости. Или же я его не люблю? Как ты думаешь?.. Потом у меня возникла фантазия родить ему сына. К счастью, у нас ничего не получилось, хотя мы, поверь, очень усердствовали… С ним я открыла прелесть физиологии, представляешь? Но только не подумай, будто она теперь у меня на первом месте — все началось вовсе не с нее, а с какой-то необычайной легкости взаимопонимания. Если бы не эта легкость, мне бы и в голову не пришло… Если это всего лишь спорт, тогда это жуткая гадость. Теперь я поняла — нам на самом деле нельзя пожениться. У нас у обоих жуткий норов. Я ни за что не стану мириться с издержками каждодневного совместного бытия, как это делает его жена. Понимаешь, это возможно только в том случае, когда тебе глубоко безразлично окружающее и ты над ним паришь. Но если оно тебе небезразлично, если оно тебя волнует, трогает, бесит, выводит из себя, умиляет… Нет, нет, это не для меня. Разумом я могу это постичь. Но только разумом… Представляешь, он никогда не целует жену в губы, потому что она… Ну да, наверное, потому, что она берет в рот его… член. Я научила его целоваться. Ему понравилось, еще как понравилось! Еще он рассказывал, что можно трахаться, не прикасаясь друг к другу. Зачем, спрашивается? Не могу понять. Вот тебе издержки тепличного существования. Зато благодаря этой самой теплице чувствуешь себя почти Девой Марией. И это придает остроту, нежность, сладкую боль…
Лялька, как я поняла, открыла для себя Америку любви. Или страсти? В ту пору я все еще не улавливала разницу между двумя этими понятиями.
— Твоя подружка сошла с ума, — сказала в один прекрасный день мать, вернувшись с рынка. — Она просила передать тебе привет. И вот это. — Мать протянула мне пестрое, скорее всего петушиное, перо, покрутила пальцем возле своего седого виска и стала доставать из сумки продукты. Потом, видимо, разжалобившись от моего идиотски недоуменного вида, сообщила: — Ляля ходит по базару в соломенной шляпе и экзотическом сарафане с павлинами и скупает охапками цветы. Красивая, как картинка, но совсем тронутая. А перо, она сказала, выдрала из хвоста жар-птицы, когда та спала. Как вещественное доказательство тому, чего на свете не бывает. Слушай, ты случайно не знаешь, она не болела в детстве менингитом либо энцефалитом?
Я поставила перо в стакан с карандашами и в оцепенении уселась на подоконник. Лялька была рядом. Лялька даже не позвонила мне. Такое случилось впервые. Такое может случиться всего раз в жизни. Как Апокалипсис.
Она позвонила мне на следующее утро. Сказала, что ждет, ждет немедленно. Я с трудом изловила «тачку», разбила в спешке индийские дымчатые очки с диоптриями, но, судя по всему, успела в самый раз За празднично накрытым столом сидела Лялька в своем павлиньем сарафане, бабушка Дуся в нарядной косынке и Сергей Васильевич в джинсах и майке. Я сроду не видела его выпившим — в нашем доме после смерти отца веселящие напитки подавались лишь в чрезвычайных ситуациях. Ему это состояние шло, как Аполлону — нагота.
Я сделала вид — с трудом, правда, — что ни капли не удивлена, хотя мне и было известно о том, что Сергей Васильевич всего неделю назад отбыл в кардиологический санаторий где-то в романтических окрестностях Кавказа. Выходит, эту неделю они с Лялькой…
Я чувствовала себя не просто ошельмованной — меня обманули в лучших чувствах, то есть в моей безграничной вере в Лялькино совершенство. И в моем же восхищении им. «Такой балаган, такая дешевка, — думала я. — Вот уж, как говорится, с кем…»
— Не злись на нас — нам было не до кого, — сказала Лялька и швырнула в меня мокрой головкой розы. — А у нас сегодня помолвка. Лучшего свидетеля, чем ты, не сыскать. Бабушка Дуся очень одобряет мой выбор, хотя жалеет моего бывшего мужа. Бабушка, но ты же его никогда не видела. Как можно жалеть человека, которого никогда не видел? Вот мне гораздо трудней — я не просто видела Алину Викторовну, я пила ее чай, ела ее пироги. Сережа, я ведь грешная, очень грешная, правда? И за что ты только любишь меня?
Когда Лялька ненадолго отлучилась, Сергей Васильевич сказал мне доверительно тихим голосом:
— Прошу вас, Неля, проследите, чтоб Ляля глупостей не наделала. С ней что-то происходит. Вчера она вдруг захотела в театр. Да как! Рыдала, кидалась в меня подушками, стояла передо мной на коленях, перемерила все платья. Я не могу пойти с ней в театр — вы это понимаете. Я и так потакаю ей буквально во всем — все бросил, на все наплевал. А ей хоть бы что.
Он говорил об этом не с раздражением, а, как мне показалось, с усталым восхищением. Он был весь новый, молодой, глянцевый, как фиговый листок или кожура яблока, от которого Ева дала откусить Адаму. К нему прикасалась много раз — с любовью, с трепетом — Лялька. Как говорится: скажи мне, с кем ты спишь, и я скажу, кто ты. Если бы не Лялька, я, быть может…
Мы втроем, без бабушки Дуси, разумеется, поднялись в запущенную мансарду, для которой Лялька закупала вчера цветы.
— Ты свидетель помолвки, единственный объективный свидетель. Потом, когда я разрешу тебе, ты расскажешь всем, как мы тут наслаждались жизнью и плевать хотели на все законы, порядки, диалектику и прочую чепуху. Все это, Нелька, так не похоже на мою предыдущую жизнь. Нет, то была не жизнь — состояние анабиоза, спячки. Доброе утро, Лариса Николаевна, у вас так дивно блестят глаза и так притягательно пылают щеки…
Она молола что-то еще, беспрестанно двигаясь по комнате и шелестя нам обоим своим диковинным шелковым сарафаном. Не помню что — что-то красивое, жуткое, иногда по-театральному неправдоподобное, а чаще похожее на плач больного капризного ребенка. Сергей Васильевич молча потягивал шампанское, бутылку с которым Лялька извлекла из ведра с розовыми гладиолусами. Мне мешал его слишком пристальный, слишком фиксированный на Ляльке взгляд. Мне, вообще-то, мешало его присутствие, потому что я видела, чувствовала каждой клеткой: Лялька желает что-то мне сообщить. Наедине и сугубо конфиденциально. И что Ляльке не терпится это сделать. Лялька просто умрет, если ей не удастся осуществить это.