Взрослые не догадывались, что я всё понимаю, что происходит вокруг, без всяких скидок на возраст. Я слышала краем уха разговоры соседей, что отец, очнувшись от беспамятства, пошёл к линии железной дороги, видимо, хотел свою горячо любимую жену освободить от себя. Но его остановили соседи. Те самые, детей которых он не отдал под суд.
Соседские пацаны лет двенадцати забрались к нам в дом и спёрли заначку денег, кулёк конфет и ружьё. Оно числилось на папе. При моей жизни он на охоту не ходил. Но ружьё ему, как бывшему командиру корабля на Балтике во время блокады, было выдано именное. Я его почти не помню, кроме того случая, когда волокла его в пятилетнем возрасте от забора до дома.
Я услышала спор моих родителей на тему того, сдавать ли воришек милиции.
– Нельзя. Это баловство, но они могут в колонию загреметь, – тяжело вздохнув, говорил папа.
– А если они из именного ружья кого-нибудь пристрелят – посадят тебя.
– Сказать им, чтоб вернули.
– Они тебя испугаются и втихомолку спрячут подальше или выбросят. А кто-то подберёт и…
– И что ты предлагаешь – писать заявление на дурачков?
– А что остается.
– Ладно, завтра схожу к участковому, – отец был расстроен очень сильно.
И тогда я сама пошла к Баданам – главным сорванцам нашей улицы. И сказала им, что папа знает, у кого ружьё. Не хочет на них заявлять, но не имеет права – на ружье его имя.
Парни репу почесали смущённо.
– Но мы конфеты съели и деньги потратили.
– Пускай. Ружьё верните.
– Мы к вам придём с ружьём, а там – участковый.
– Ну давайте я отнесу, скажу – нашла за забором.
Присев на корточки, младший из Баданов перекинул мне ружьё через забор. И я его отволокла за ремешок домой. Только до крыльца – по ступенькам не смогла – боялась поцарапать. Позвала папу, врать ему не стала. Он меня обнял и прижал к себе. От него пахло с утра полынью. Такой же и у меня запах пота. Наверное, поэтому он нравится мне.
– Маме скажу, что у забора в траве нашёл. Мол, сами они. Ага?
– Ага. – Мне ли было не знать, какие прокурорские замашки у моей мамы. Всё же она выросла в прокуратуре, где помощником генерального прокурора был её отчим.
Мамина любовь выражалась не «в облизывании», а в трудоёмкой, из последних сил заботе о нас. Но «сю-сю-мусю» ей не были свойственны ни в малейшей степени. И её жажда правды и справедливости не могла никем остаться незамеченной. Она была, что скрывать, подозрительной, и её решения бывали жёсткими. Впрочем, побила она меня один раз. Мы с соседскими мальчишками и девчонками шли регулярно к железной дороге и подкладывали под колёса приближающегося на всех парах поезда украденные у отца Жаворонковых – моих соседей – длинные гвозди. Надо было их держать на рельсах, буквально выдергивая руку из-под приближающегося колеса. Тогда получались тоненькие ножички.
Нас сдал младший Жаворонков. И делегация родителей, в панике прибежавшая к поезду, гнала нас прутьями, стегая всех попавшихся под руку. Тонкие пруты били больно, оставляли красные полосы.
Мамина хроническая усталость от утомительной работы и ухода за двумя больными – папой и мной, её собственная астма не оставляли места сантиментам. И к тому же подмазывала врачей, особенно спасавшую меня Марию Фёдоровну, добывая для стационара бумагу для историй болезни. Тогда она была дефицитной, как, впрочем, и всё остальное в СССР.
В день смерти отца мама отвела меня спать к соседям. Тем самым, чьи пацаны украли ружьё. Меня берегли от подробностей похорон. Соседские мальчишки – оба Бадана – катали меня на санках весь вечер и следующее утро. А я сидела безжизненно, и слёзы без рыданий холодили щёки.
На похоронах было столько людей, что две улицы были заполнены рабочими завода, соседями, коллегами папы с секретного завода. Все заходили в зал и клали цветы. Тогда зимой достать их было просто невозможно. Родни у папы не осталось – все десять братьев погибли кто на фронте, кто в блокаде. Но мамины родственники, которым он был кормильцем тоже, рыдали так, что стены сотрясались. Папины друзья выражали первой соболезнование мне. Они знали, что для мамы эта смерть в какой-то мере облегчение. И я, не зная того, что маму обхаживает её одноклассник, первая любовь, тоже это понимала шестым чувством. И тогда я ляпнула маме:
– Не плачь, теперь у тебя будет другой муж.
Тогда ещё пару недель я не знала, что «тот свет» существует. Но почувствовала, что вроде как, утешая маму, папу предала. Я тут же так расстроилась, что мне захотелось как-то искупить вину. Хоть никто в атеистическом обществе тогда о Боге не заговаривал, но я всегда чувствовала, что всё это вокруг кем-то сделано и запущено, как станок или машина. Что есть кто-то там на небе. Ведь бабушка меня окрестила в младенчестве. Думаю, именно поэтому меня в самых диких ситуациях всю жизнь словно кто-то из них выводил.
Я пошла одна на другой конец улицы к женщине, делавшей искусственные цветы для похорон. До этого я туда ходила с бабушкой Аней – маленькой и шустрой, которая в основном занималась моими двоюродными сёстрами, но на похоронах, разумеется, помогала. Мне дали два цветка бесплатно, понимая, что я хочу их папе в гроб положить от себя. Я так и сделала. Он лежал – такой… успокоенный. Тогда я поняла, что слово «покойник» – от слова «покой». Я ушла в папину комнату. И не успела подумать, что больше не услышу своё имя от него, как тут же явственно, над самым ухом оно и прозвучало. И с тех пор я поняла, что папа просто стал невидимым, но никуда не исчез насовсем.
На похоронах было очень холодно. Оградку вокруг могилы поставили тесную. Но я запомнила место. И потом, через три дня, снова побывала там с мамой. А на мой день рождения – шестилетие – он был через две недели после папиной смерти одна пошла на кладбище пешком и долго сидела там и с отцом разговаривала. И… просила его, чтобы он меня забрал к себе. Я тогда уже знала то, что подтвердила жизнь: жизнь сироты ужасна. И мне не хотелось её терпеть.
Заболели мы всей детсадовской группой. Та самая воспитательница решила нас всех закалять. В ноябре в летнем душе нас всех поливала водой с головой, плохо обтирая полотенцем. И я заболела ещё тогда. Стала кашлять, чахнуть, но не жаловалась.
А вот после дня рождения (а он был на двенадцатый день после смерти папы) я заболела так сильно и так больно, что это было невыносимо. Помню, как мама плакала тихо, ожидая скорую. А мне было при каждом вздохе так больно, что я мечтала умереть. Крупозное воспаление лёгких и плеврит, стреляло в ухе.
И я каждый раз надеялась, что вот сейчас всё это прекратится. Но… Приехали врачи, отвезли меня в больницу. Сделали восемь переливаний крови.
И вот тогда я снова встретилась с женской ненавистью ко мне».
– Мне кажется, что здесь нужно вставить слова «впервые после воспитательницы детсада». Ведь иначе получается, что ненавистью вы называете действия матери.
– Ты прав, вставляй слова, – Ирина была довольна.
В беседку прилетели осы и роились над чашкой Олега в непосредственной близости от его локтя. Он добавлял в чай сахар, в отличие от самой Ирины. Она приподнялась на скамейке, чтобы переставить осторожно чашку подальше от парня. Он благодарно улыбнулся.
– Продолжим?
Ирина встала и прошлась по периметру беседки. Сидеть на деревянной скамье ей было неудобно.
– Может, в дом пойдём читать? Там и чайник ближе, – спросила она.
– Ой, нет, не в первый день на море. Надышаться не мог. И ветер такой приятно горячий, – почти взмолился парень.
– Тогда принеси мне чаю и подушку-сидушку с кухни, – начала торговаться Ирина.
Олег легко поднялся и побежал выполнять поручение. Вернулся с чайниками – заварным и электрическим в руках, с подушкой под мышкой. И тут же плюхнулся у ноутбука.
– Так что вы именуете женской ненавистью? Ведь медсестре было минимум двадцать, а вам – шесть лет. Ревность исключается, поэтому…
– Ревность не исключается никогда. Ревнуют и взрослые к детям. И подлости им делают намеренно. Но тут был вариант заниженной самооценки, когда важно было унижать того, кто не хотел подчиняться тому, что считаю неправильным.