Но после столь ошеломительного завоевания оставалось еще много дел. Сначала покоренную часть Алжира оккупировали войска. Маршал Клозель занял Медеа, генерал Бертежен — Оран, Мостаганем, Бон и Бужи. Генерал Трезель создал арабские бюро и передал их в руки наших чиновников по административной, правоохранительной и финансовой части. Однако правительство все еще колебалось, сохранять ли Алжир за собой: оно предвидело значительные расходы, отягощающие бюджет метрополии, и необходимость содержания многочисленного войска. К 1836 году стало ясно, что режим ограниченной оккупации не дает сколько-нибудь серьезного результата и нисколько не решает дела. Следовало что-то предпринять: или уйти, или вступить во владение полностью. Правительство высказалось за последний план. Но тогда против нас поднялся грозный враг. Отвага и энергия его уже были известны; новые успехи с каждым днем увеличивали его влияние. Речь идет об эмире Абд аль-Кадире[359].
Впрочем, в лице генерала Бюжо[360] — впоследствии маршала и герцога Ислийского, самого популярного из наших генералов в Африке — он нашел достойного противника.
Бюжо оказался в равной мере храбрым воином и тонким дипломатом. Однако он совершил тяжкую ошибку, заключив с эмиром в 1837 году договор на Тафне[361] о разделе Алжира[362]. Разбираясь в людях, генерал должен был знать, что Абд аль-Кадир не из тех, кто складывает оружие. Однако Бюжо подумал, что добьется нейтралитета, а получил двухлетнее перемирие. В 1838 году генерал Вале взял Константину, а спустя год эмир возобновил войну — упорную, жестокую, беспощадную. Она прославилась доблестной обороной ста двадцати пяти французов, осажденных в 1840 году в Мазагране двенадцатью тысячами арабов. Затем последовали пленение семьи и свиты Абд аль-Кадира, блестяще захваченных в 1843 году герцогом Омальским, разгром и уничтожение в 1844 году на берегах Исли марокканской армии, прибывшей на помощь эмиру, бомбардировка Могадора и Танжера принцем Жуанвильским, энергичное, но жестокое подавление мятежа берберов во главе с Бу-Маза генералами Сент-Арно и Пелисье, оставившими по себе в тех местах страшную память. Союзники и собственные воины оставили Абд аль-Кадира: каждую минуту наши экспедиционные колонны могли захватить его в плен. При таких обстоятельствах султан 23 декабря 1847 года сдался генералу Ламорисьеру и с тех пор честно держал слово ничего не предпринимать против Франции.
Первое время после 1830 года исследования Алжира оказались теснейшим образом связаны с завоеванием. Ученым приходилось следовать строго за войсками — уйти вперед или уклониться в сторону путешественники не имели возможности, так как европейцам невозможно было находиться среди местных жителей — ярых религиозных фанатиков, сознававших, что поражение их окончательное.
В 1847 году генерал Кавеньяк перешел через шотты[363], а генералы Пелисье, Боске и Сент-Арно опустошили непримиримую дотоле Кабилию, но лишь в 1857 году генералы Рандон, Мак-Магон, Рено и Юсуф ее полностью подчинили. В 1871 году генералы Вимпфен, Шанзи и Осмон подавили страшный мятеж на юге провинции Оран, в то время как генералы Сосье, де Лакруа, полковники Сери и Фуршо победоносно сражались против столь же страшного мятежа в Кабилии. В 1872 году генерал де Галифе занял Эль-Галеа в тысяче километров от города Алжира, а генерал де Лакруа преследовал туарегов на крайнем юге. В 1880 году печально известный марабут Бу-Амема поднял против Франции восстание на юге провинции Оран и благодаря исключительно быстрым передвижениям смог выдержать два года войны. Генералы Детри и Негрие прогнали его в пустыню, но захватить не сумели. Бу-Амеме удалось скрыться в Марокко, где он находится и сейчас вместе с союзником Си-Химан-бен-Каддуром.
Вот краткая история завоевания Алжира Францией в важнейших датах.
Хотя Алжир стал французской территорией, он сохранил свои нравы, обычаи, памятники. В то же время из метрополии он позаимствовал некоторые нововведения, не всегда удачные в своеобразной стране, где контрасты очень сильны, но всегда гармоничны.
«Город Алжир, — пишет Эжен Фромантен[364], главный художник и писатель этой страны, — состоит из двух частей. Французский, или европейский, город занимает прибрежные кварталы вплоть до предместья Ага; арабский не выходит за стены турецкой крепости и, как прежде, теснится вокруг касбы[365], где зуавы[366] заменили теперь янычар[367].
Франция забрала себе все относящееся к флоту и портам, превратила старый дворец беев[368] в губернаторскую резиденцию. Она разрушила темницы, отремонтировала форты, расширила гавань, разделила мечети — часть оставила Корану, другие же отдала Евангелию. На новых торговых улицах Франция сохранила базары, чтобы ремесла, встречаясь друг с другом, слились воедино. Мальный базар, где собирались все нищие, стал театральной площадью, сам театр стоит на огромном откосе — бывшем скате турецкого земляного вала.
Что касается другого города, то людям, которых невозможно уничтожить, оставили ровно столько места, сколько нужно для жилья. И вот он из высокой беседки древних пиратов грустно глядит на отнятое у него море…
Два города соприкасаются, живут в теснейшем соседстве, но не смешиваются; населяющие их народы питают друг к другу лишь неприязнь и недоверие. Не имея возможности нас истребить, арабы избегают и прячутся. Ненавидят они не нашу администрацию, промышленность, торговлю, но нас самих — наше соседство, обычаи, характер, наш дух. Они хотят, чтобы их не трогали, не наблюдали за ними, хотят жить сами по себе — владеть землями без кадастра[369], путешествовать без надзора, рождаться без регистрации и умирать без формальностей.
Всего этого передовая цивилизация не дозволяет.
Пока они — окруженные со всех сторон, не признающие никакого прогресса, безразличные даже к собственной грядущей судьбе — пользуются всей свободой, возможной для ограбленного народа, не имеющего торговли и ремесла. Выживают они благодаря бездеятельности, но находятся почти в отчаянном состоянии.
Город, в котором они живут, подобен бурнусу — грубой бесформенной накидке. Улицы-ущелья, дома без окон, низенькие дверцы, прежалкие с виду лавчонки… Нет ни садов, ни деревьев — лишь кое-где на перекрестке уцепился в щебне чахлый побег винограда или смоковницы. Мечети скрыты от глаз, в бани ходят тайком.
Здешние ремесленники — вышивальщики, сапожники, низкого пошиба ювелиры, торговцы семенами. Изредка встречаются молочные лавки, кофейни, непритязательные булочные, более всего — цирюльни. Что до частной жизни — ее охраняют непроницаемые стены. За тяжелыми дверьми, за железными решетками на окошках скрываются две главные тайны этой страны: движимое имущество и женщины. Женщины здесь почти не выходят из дома, и лица их всегда закрыты; они открывают лицо лишь затем, чтобы перейти из рук в руки от одного араба к другому. Богато арабское жилище или бедно — оно неизменно закрыто, как несгораемый шкаф, ключ от которого всегда у хозяина».
Это описание содержится в письме Эжена Фромантена из Мустафы, датированном 10 ноября 1852 года. Оно все так же верно и живо, как в те времена, когда автор «Года в Сахеле» писал его.
Географические исследования велись с огромным размахом. Прежде всего это были топографические съемки, начало которым положили вместе с завоеванием. Господин Фай[370] сообщает подробности, интересные и красноречивые.