Когда Альвин спустился вниз, Бэн всё ещё сидел за столом, сложив пальцы вытянутых рук в замок, и тупо смотрел перед собой. Он едва отреагировал на появление супруга, бросив на него мимолётный взгляд. В душе альфы творилась настоящая буря: спустя два дня он и сам не мог понять, как позволил таким злым и жестоким словам сорваться с губ. Бэн вспоминал лицо сына, которое то белело, то краснело так, что веснушки казались то ярче в два раза, то становились практически не видны. Он выглядел таким несчастным и беззащитным, и ему скорее требовалась поддержка любящего отца, чем суровое наказание. Но Бэн, к своему великому стыду, поддался страху перед общественным мнением и поступил так, чтобы избежать осуждения селян. Выгнав сына, он подтвердил свою репутацию добропорядочного человека. Если бы он позволил «шлюхе», как теперь назвали в деревне Ника, остаться, на их дом пал бы позор. Альфа поступил так в порыве, не осознавая всей подлости содеянного; к тому же, он не сомневался, что сын вернётся и будет умолять пустить его в дом. Конечно же, он пустил бы. Остыв, он с ужасом осознал, что спустя несколько часов Доминик не вернулся, и кинулся искать его в окрестных лесах. Не нашёл и вернулся домой, чтобы рассказать обо всём мужу, который всё ещё ничего не знал. Для Альвина новость стала ударом, подкосила его, и в некогда счастливом доме воцарилась мертвенная тишина.
Альвин, убрав остатки ужина со стола, сел рядом с мужем и, не глядя на него, начал чертить ногтем большого пальца линии на столе. Неловкое молчание нависло над супругами, они оба страшились посмотреть друг другу в глаза. Альфа, пристыжённый своими мрачными мыслями, не выдержал и нарушил молчание первым.
— Я найду его. Обещаю тебе, найду. Я всю округу на уши поставлю. Но он вернётся домой, вот увидишь.
— Я знаю. Знаю, — омега всё ещё смотрел на стол, смахивал с его поверхности невидимые глазу соринки, не решаясь поднять взгляд.
— Иди спать. Ладно?
— А ты? — Альвин наконец вскинул взгляд на лицо Бэна.
— Я не хочу. Просто не могу спать, думая о том, что Ники где-то там… один.
— Думаешь, я могу?
— Ты должен. Ты ничего не сказал мне, но я знаю. Уже месяц знаю.
Лицо омеги вспыхнуло краской от этих слов. Он старался как можно дольше не говорить мужу о своей поздней и достаточно неуместной в такой тяжёлый год беременности. Тридцать семь лет, всё-таки, не молоденький. Да и холодное дождливое лето обещает голодную зиму, в которую и родить и выкормить ребёнка будет трудно. Однако смущение его отошло на второй план, когда до него дошла простая истина.
— Ты знал? — спросил он ледяным тоном.
— Да, — Бэн ещё не понял, к чему клонит его муж.
— Ты просто скотина, Бэн. Ты знал, ты знал, что я ношу ребёнка! И это не помешало тебе выгнать родного сына из дому! Как ты мог? Как ты мог… так?!
Слёзы снова хлынули из глаз Альвина, злые слёзы обиды и недоумения. Бэн понимал, какой страшной опасности подверг супруга. В его возрасте трудно выносить ребёнка, а он не пощадил его чувства, заставил страдать и бояться, заставил мучиться неопределённостью. Он видел, как ночами омега, ступая босыми ногами по ледяному полу, крадётся к углу, в котором висят иконы, и падает на колени, моля спасти Ника. Он слышал надрывные рыдания, стоны и невнятный шёпот, исходящий из самого растерзанного любящего сердца, но не смел подойти и прервать этот жертвеннический акт родительской любви. Он слышал, как омега возвращается в постель и ещё долго не спит, ворочаясь с боку на бок, шепча молитвы и тихо постанывая от ломоты в пояснице. И жгучий стыд захлёстывал Бэна с головой, стыд за свой подлый поступок по отношению к любимому сыну, стыд за страдания, которые принёс мужу, стыд за то, что обе эти ночи не подошёл к Альвину, когда тот, согбенный, на коленях, молил Бога за Доминика, не поднял его с холодного пола, не уложил в постель, а всё только потому, что не смел взглянуть ему в глаза. Он боялся этого прожигающего, жестокого взгляда, вынесшего бы ему приговор. Приговор подлеца и труса. Густые брови Бэна сошлись к переносице. Он твёрдо решил, что не даст больше такому бледному, хрупкому и беззащитному Альвину дрожать на ледяном полу, посылая страстную мольбу небесам. Он посмотрел в глаза мужу, выдержал не по-омежьи суровый взгляд.
— Я знаю. Я знаю, что поступил подло, и нет мне прощения. Но я не стану усугублять свою вину. Я найду Ники, чего бы мне это ни стоило, верну его домой, целого и невредимого, а тебе — не позволю больше шастать по ночам, молиться ты можешь и в постели. Я люблю тебя, Альвин. Я люблю Доминика. И если даже он сможет простить меня, то я себя никогда не прощу. Я больше никогда не повторю своей ошибки. И уж точно я не позволю тебе, мой любимый, подвергать опасности себя и дитя, которое ты носишь под сердцем. Я отправлюсь завтра же, до рассвета. А сейчас мы идём спать. И я прослежу, чтобы ты не вздумал выходить из постели до утра. Ясно?
Омега улыбнулся.
— Вот это уже больше похоже на тебя. Пойдём, я очень устал. Я и так теряю много сил из-за ребёнка, а последние два дня я вообще еле шевелюсь. Пойдём.
В спальне Бэн, задув свечу, крепко стиснул Альвина в объятиях, чтобы тот ни в коем случае не смог выбраться ночью к иконам.
Было ещё совершенно темно, когда альфа поднялся с постели, кинув умилённый взгляд на спящего супруга, и вышел в сырое туманное утро, прихватив с собой краюху хлеба. Оседлав коня, он поскакал прочь из деревни, надеясь к полудню добраться в город. Альвин был в безопасности, теперь единственное, что занимало Бэна — Доминик, которого надо было найти и вернуть домой, попросив прощения.
========== Глава 4. Из огня да в полымя ==========
Доминик заснул, и, очевидно, проспал до следующего утра — в комнате стало немного светлее; солнечные лучи пробивались через крохотное окно, забранное решёткой. Спросонья омега не сразу понял, где он, но одного взгляда на серые каменные стены было достаточно, чтобы вспомнить.
Не успел он проснуться, как в коридоре гулко раздались шаги, голоса, потом щёлкнул замок, и в дверь вошли трое. Первый был, вероятно, начальником. Низкий, толстый, с пузом, на котором едва сходился мундир, с пышными усами и бакенбардами, он прошёл в камеру, заложив руки за спину. За ним следовало двое высоких худых альф, тоже в форме; на их хмурых лицах застыло выражение тупого повиновения, свойственное всем мелким сошкам.
— Взять его, — скомандовал толстяк, и двое его подчинённых покорно, безо всякой личной злобы схватили Доминика под руки.
Сопротивляться было бесполезно, и омега послушно шёл туда, куда его направляли. Идти приходилось по бесконечно длинному коридору, сырому и тёмному. Кое-где он освещался факелами, но там, где их не было, ориентироваться приходилось только на далёкий свет впереди. Доминик шёл, опустив голову, понятия не имея, в чём виноват, уж тем более не зная, что с ним собираются делать. Хотелось плакать. Ужас перед неизвестным будущим заставлял подкашиваться колени и часто-часто дышать. А вдруг его казнят прямо сейчас? Просто выведут на улицу и отрубят голову, или повесят? Но за что, за что? Что плохого он сделал? Неужели это всё из-за того, что его собака облаяла богатую карету?
Бесконечные вопросы не покидали голову, страшные догадки вызывали дрожь, и в конце коридора омега понял, что от страха почти не может идти — он обмяк в руках охранников, так что им приходилось почти волочить его силой.
На улице яркий свет ударил по глазам, Доминик зажмурился и попытался отвернуться.
Тюремный двор был окружён со всех сторон каменными бараками, усыпан соломой и мелкими камнями. Всюду было грязно — замызганные бурые и серые стены, сорная трава, едва выбивающаяся из-под слоя гравия, растущая только по краям двора, где никто не ходил, мрачные люди в форме. Тоскливым взглядом окинув это убогое место, мальчик с облегчением отметил, что никакой виселицы здесь нет. Однако около больших ворот стояла большая телега, на которой помещалась деревянная клетка. Впереди сидел кучер, две худые клячи, впряжённые в «тюремную карету» перетаптывались на месте, фырчали и склоняли головы к земле, безуспешно пытаясь найти хоть какую-то траву. В клетке сидело несколько человек, которых трудно было разглядеть издали.