Они спустились в подвал. Миновали комнату стражи, нашли лестницу вниз. На середине лестницы Валериан остановился, начал что-то искать. По лицу его было видно, что он пытается вызвать из памяти какие-то образы. Рукой он машинально шарил по стене, затем наткнулся на камень, как-то повернул его и, на удивление всем, кусок стены отъехал в сторону, открывая узкий лаз. Протиснувшись в него, офицеры попали на потайную лестницу, ведущую еще ниже. Спустившись теперь по ней, наощупь они вошли в небольшой зал.
– Господа у кого есть свет?
– Сейчас, – ответил Лунин. Он достал кресало, высек искру и запалил взятый с собой трут.
Слабый огонек осветил помещение и в нем, судя по всему, колодец. Лукашинский уверенно подошел к колодцу, вынул из-под тюремного халата веревку, обвязал себя в поясе.
– Ну, я пошел, держите, – кинул им свободный конец и начал спускаться в черноту колодца.
Обратно поднялся минут через тридцать. В руках его был цилиндрической формы футляр из потемневшей кожи, обмазанный чем-то, похожим на смолу для факела.
– На башне разглядим, – буркнул он.
Они поднялись на башню тем же путем, что и спускались. На легком весеннем ветерке затхлый запах гнилого колодца развеялся, и можно было рассмотреть футляр получше. Он был из толстой старой кожи, когда-то инкрустированной золотой и серебряной проволокой, складывающейся в странные письмена и рисунки звездного неба. Серебро потемнело в сырости колодца, а золото тускло поблескивало на солнце. Футляр был обмазан черной смолой, затвердевшей за долгие годы и превратившейся почти в камень. Лукашинский осторожно обколотил смолу, острым стилетом подковырнул и снял ее с футляра. Теперь крышка подалась легко, показав внутри желто-серый пергамент, свернутый в трубку.
Валериан осторожно вытащил его из футляра и аккуратно расстелил на каменном полу башни. Пергамент оказался на удивление тонким и мягким. Он развернулся на достаточно большую длину, открыв взору надпись, сделанную странной, похожей на арабскую, вязью, и небольшой рисунок посередине. Вязь, хотя и походила на восточное письмо, но была явно не арабской, не персидской и не еврейской. А вот рисунок смутно что-то напоминал. Лукашинский, Лунин и Раевский склонились над свитком. На челе полковника пролегла суровая складка раздумья. Наконец, он выпрямился:
– Господа, я не знаю, что это за язык, но предполагаю, что корни надо искать на востоке. А вот рисунок очень похож на схему музыкального инструмента.
– Вы правы Михаил Сергеевич, – поддержал его Раевский, – Это какая-то восточная вязь. Причем, читать надо не слева направо, а наоборот, как у татар. А рисунок точно музыкальный инструмент. Струнный музыкальный инструмент.
– Это монохорд! – уверенно заявил Лукашинский, – Монохорд символизирует музыкальную гармонию мира. А язык этот арамейский. Древний язык воинов и магов, – словно вспомнив что-то, добавил он.
– Монохорд? – переспросил Лунин, – Поясните, майор.
– Все в мире имеет гармонию. Все. Мир людей и мир богов, мир звезд и мир элементов. Все подчиненно музыкальному строю. Тот, кто умеет играть на инструменте, настроенном на гармоничные лады Вселенной, именуемом монохорд, тот может изменять мир под свою музыку. Тот может регулировать судьбу.
– Похоже на миф об Орфее, очаровавшем своей музыкой самого Аида, и пытавшимся увести от него Эвридику, – пошутил Раевский.
Лунин разглядывал свиток.
– Смотрите, здесь капля той же смолы, которой был запечатан футляр, – он поскреб каплю ногтем, – значит, кто-то открывал его в темноте, смотрел при свете факела, – А кстати, в списке книг Просперо, о которых мне говорил кто-то в обществе «Трех мечей», была такая фраза, – он потер лоб и вспомнив процитировал: – «Этот атлас содержит множество карт ада. Во время своего подземного путешествия в поисках Эвридики Орфей пользовался этой книгой, и листы ее обуглились и почернели от адского пламени, и кое-где содержат и хранят отпечатки зубов Цербера». Уж не лист ли из этого атласа мы держим в руках?
– Нет, скорей всего инструкцию, как заставить души умерших вернуться в этот мир, увлекая их таинством музыки сфер, – задумчиво произнес Лукашинский.
– Инструкция Нильса об одной палочке и восьми дырочках, что поведут за собой толпы крыс, – опять горестно пошутил Раевский.
– Откуда у вас такой запас черного юмора, – удивленно вскинулся Лукашинский.
– От большого запаса знаний, – парировал тот.
– Скажите, Владимир Федосеевич, – сменил тему Лунин, – Вы действительно были на короткой ноге с Пушкиным?
– На столь короткой, что он не побоялся предупредить меня об аресте, – грустно согласился офицер, – Великий поэт, легкий человек и гениальный провидец. Ему было дано видеть то, что нам, господа, не под силу, и знать такие тайны, от которых каждый из нас готов бежать.
– Не усугубляйте, господин Раевский, – попытался возразить Лунин, – Да, Александр Сергеевич, непревзойденный мастер слова… Но чтобы еще и пророк? Это вы лишку хватили. Признайтесь.
– Отнюдь полковник. Александр Сергеевич состоял в обществе «Зеленая лампа», девизом коего было выражение «Свет и надежда», аналогичное девизу Дельфийских оракулов и Дельфийских певцов, участников пифийских игр…
– А на пальце он носил, – горячо поддержал Раевского Лукашинский, – чугунный перстень-печатку с изображением античного светильника пифий. Это отличительный знак пифийских пророков. Я сам не раз видел этот перстень и не раз получал от него письма, запечатанные его оттиском.
Перед взором Редактора явственно предстала тонкая нервная рука с перстнями на пальцах, теребящая гусиное перо. Вот перо нырнуло в золоченую чернильницу и бойко побежало по бумаге, оставляя на ней буквы.
Редактор прочитал написанную только что строчку: «В пещере тайной, в день гоненья, Читал я сладостный Коран, Внезапно ангел утешенья, Влетев, принес мне талисман…», ― посмотрел на стих, присыпал песком и задумался, подперев голову рукой. Затем вытянул руку и, любуясь перстнями на пальцах, подставил зеленый изумруд массивного золотого перстня лучу пробившегося через плотные шторы солнца. Луч упал на грани изумруда и полыхнул волшебным огнем, преломившимся в зеленой густоте камня и осветившим поэту картины прошлого.
Он опять очутился во дворце графа Михаила Воронцова в Одессе. Старый его знакомец еще по Кишиневу Владимир Федосеевич Раевский встретил его на Приморском бульваре, познакомил с патроном своим генералом Орловым и пригласил на вечер к Воронцову – генерал-губернатору Новороссии. Пушкин тогда пытался найти предлог отказаться от сего мероприятия, но аргумент Раевского, что не увидеть супругу Воронцова, слывущую в высшем свете за одну из лучших дам, преступление, склонил его к согласию. Действительно, все, даже дамы, называли Елизавету Воронцову одной из привлекательнейших женщин двора, и восхищались ее грацией и приветливостью.
– Не нахожу слов, коими я мог бы описать прелесть графини Воронцовой, ее ум, очаровательную приятность в обхождении. Соединяя красоту с непринужденной вежливостью, уделом образованности, высокого воспитания, знатного, большого общества, графиня пленительна для всех и умеет занять всякого разговором приятным. В ее обществе не чувствуешь новости своего положения: она умна, приятно и весело разговаривает со всеми… – продолжал по пути соблазнять его Раевский, пока Пушкин не дал согласие.
Поэт, погруженный в созерцание прошлого, опять вернулся в тот вечер, к той милой беседе и первому знакомству с четой Воронцовых. Мимолетная встреча переросла в крепкую дружбу. Он вспомнил, как перед отъездом из Одессы Елизавета протянула ему перстень. Это было крупное золотое кольцо витой формы с большим камнем красного цвета и вырезанной на нем восточной надписью.