Слёзы текли из глаз его обильнее, голос становился мягче, слаще.
- Этот будет своей судьбе командиром! Он - с пяти годов темноты не боится, ночью куда хошь один пойдёт, и никакие жуки-буканы не страшны ему; поймает, крылышки оборвёт и говорит: "Теперь овца стала! Большая вырастет стричь будем!" Это я - шучу!
Он смеялся весёленьким стеклянным смешком и ускорял шаги, подпрыгивая на ходу, как пружинный.
Иногда - всё реже - Кожемякин садился за стол, открывал свою тетрадь и с удивлением видел, что ему нечего записывать о людях, не к чему прицепиться в них. Все они сливались в один большой серый ком, было в каждом из них что-то своё, особенное, но - неясное, неуловимое - оно не задевало души.
Душа его томилась желанием дружбы, откровенных бесед об этих людях, о всей жизни, а вокруг не было человека, с которым он мог бы говорить по душе.
Особенно смущал Кожемякина Посулов: он кружился около него коршуном, молча разглядывал и покрякивал, как бы поднимая никому не видимую тяжесть, - это внушало Кожемякину подозрение, и он сторонился мясника.
- Ты что ко мне не заходишь? - настойчиво спрашивал Шкалик, не глядя в глаза и посапывая. - Ты заходи, али я бесчестнее других? С меня знакомства начал, а не заходишь!
Однажды Кожемякин неохотно назначил день и час, когда зайдёт, пришёл, а Посулов сконфузился, надул щёки и, катаясь по комнате, виновато объявил:
- Экая, братец ты мой, жалость! Случилось тут дело у меня, должен я идти сейчас, ей богу! Уж ты - с Марфой посиди покуда, а? Я - скоро!
- Да не беспокойся, - уговаривал его Кожемякин, несколько удивлённый таким обилием слов.
- Как же, братец, а? Я, может, Никона Маклакова приведу, ты как терпишь его? Он весёлый.
И быстро ушёл, а дородная его супруга, лениво улыбаясь, пригласила гостя:
- Садитесь, пожалуйста!
Села против него, сложив руки под грудями, отчего груди вызывающе приподнялись, и, неотрывно разглядывая его лицо, улыбалась всё той же улыбкой, словно наклеенной на лицо её.
- Что это вы мало ходите куда? - спрашивал он, отводя глаза от неё.
- Да так, не охотница я.
- Отчего же?
- Одеваться надо, а не люблю я, когда затянута вся. На свадьбы я хожу.
- Мало свадеб эту зиму!
- Мало, - согласилась она, не выражая сожаления.
- Это всё из-за голода!
- Неужто? - равнодушно спросила женщина.
Он стал объяснять, почему голод в деревнях мешает жениться городским, а сам, поглядывая на неё, думал:
"Экой идолобес! Даже глядеть на неё зазорно".
Вдруг, перебив его речь на полуслове, она нудно спросила:
- А вот вы не женитесь - разве от голода? У вас денег много ведь?
- Боюсь я, - сказал Кожемякин шутливо.
- Чего же бояться тут? - как будто немного удивилась она, и в глазах её что-то дрогнуло.
- Вас, женщин...
Женщина покачнулась вперёд, её зрачки заметно сузились, и она протянула в нос:
- Ну-о-о? Расскажите, как же это, - чего же вы боитесь?
Глаза её застыли в требовательном ожидании, взгляд их был тяжёл и вызывал определённое чувство. Кожемякин не находил более слов для беседы с нею и опасался её вопросов, ему захотелось сердито крикнуть:
"Дура!"
- Не идёт Алексей-то Иваныч, - сказал он, отдуваясь, и, встав, прошёлся по комнате, а она выпрямила стан и снова неподвижно уставилась глазами в стену перед собой.
"Тянет, как омут, - думал гость, незаметно поглядывая на неё. - Нет, сюда я не стану ходить!"
Он ушёл, не дождавшись Посулова, и дорогой, медленно шагая по тёмной улице, думал:
"Экие несуразные люди! Даже страшно несколько с ними".
И вдруг он снова очутился лицом к лицу с одним из тех странных людей, с которыми уже не однажды жизнь упрямо сталкивала его.
Самым потерянным и негодным человеком в городе считался в то время младший Маклаков - Никон, мужчина уже за тридцать лет, размашистый, кудрявый, горбоносый, с высокими взлизами на висках и дерзким взглядом серых глаз. Кожемякин помнил обоих братьев с дней отрочества, когда они били его, но с того времени старший Маклаков - Семён - женился, осеялся детьми, жил тихо и скупо, стал лыс, тучен, и озорство его заплыло жиром, а Никон - остался холост, бездельничал, выучился играть на гитаре и гармонии и целые дни торчал в гостинице "Лиссабон", купленной Сухобаевым у наследников безумного старика Савельева. Там Никон подбивал всех и каждого перекинуться с ним картишками и, ловко обыгрывая неопытных или задорных людей, откровенно смеялся над ними, когда его ругали за нечистую игру.
- Нечестно? - орал он. - А вы знаете - что честно, чёртовы псы?
В городе его боялись, как отчаянного бабника и человека бесстыдного, в хорошие дома приглашали только по нужде, на свадьбы, сговора, на именины, как лучшего музыканта.
Базарными днями он приводил в трактир мужиков-певцов, угощал их, заставлял петь, и если певец нравился ему, он несуразно кричал дерзкие слова:
- Чем не панихида, а? Плачь, крохоборы! Эй, Смагин, али не тронуло тебя, деревянная душа?
С языка его, как жёлуди с дуба, срывалась ругань и щёлкала людей по головам.
Скандалил, стараясь обидеть наиболее солидных людей, а своего брата прежде всех: привязывался к нему и терзал:
- Тела у тебя, Сенька, девять пуд, а череп вовсе пуст! Ну, угощай от избытка, ты - богатый, я - бедный! Брат мой, в отца место, скоро тебя кондрашка пришибёт, а я встану опекуном к твоим детям, в город их отправлю, в трубочисты отдам, а денежки ихние проиграю, пропью!
Семён Маклаков боялся смерти, - посинев от страха, он умоляюще смотрел на брата и бормотал:
- Ну, отстань-ко! Что уж! Все на смерть осуждены...
Как все солидные люди города, Кожемякин относился к Никону пренебрежительно и опасливо, избегая встреч и бесед с ним, но, присматриваясь к его ломанью, слушая злые, буйные речи, незаметно почувствовал любопытство, и вскоре Никон показался ему фонарём в темноте: грязный фонарь, стёкла закоптели, салом залиты, а всё-таки он как будто светит немного и не так густо победна тьма вокруг.
Познакомился он с ним необычно и смешно: пришёл однажды в предвечерний час к Ревякиным, его встретила пьяная кухарка, на вопрос - дома ли хозяева? - проворчала что-то невнятное, засмеялась и исчезла, а гость прошёл в зал, покашлял, пошаркал ногами, прислушался, - было тихо.
"Спят, видно", - подумал он, взглянув на дверь в спальную и осматривая уютную и нарядную в сумраке вечера комнату, со множеством цветов на окнах, с пёстрыми картинами в простенках и горкой, полной хрусталя и серебра, в углу.
Он уже хотел уйти, но в спальной завозились, распахнулась дверь, и на пороге явилась Машенька, в одной рубахе и босая, с графином в руке.
- Ой, господи, кто это? - тихонько крикнула она, схватясь за косяк, и тотчас над её плечом поднялась встрёпанная голова Никона, сердито сверкнули побелевшие глаза, он рванул женщину назад, плотно прикрыл дверь и - тоже босой, без пояса, с расстёгнутым воротом - пошёл на Кожемякина, точно крадучись, а подойдя вплоть, грозно спросил:
- Ты - что тут?
Оробев, сконфузясь, тот ответил:
- Я - в гости зашёл...
- Выбрал время! - крикнул Никон, двигая руками и плечами, раскачиваясь и свирепея.
Тогда Кожемякин, медленно отходя к двери, виновато сказал:
- Да разве я знал, что ты тут воюешь!
Никон мотнул головой, и сердитое выражение точно осыпалось с его лица.
- Что же мне, - угрюмо сказал он, -- надо было письмо тебе посылать: сегодня не приходи, я - тут?
- А мне как знать? - тихо сказал Кожемякин, выходя в прихожую.
- Стой! Садись, - остановил его Никон и, встряхивая кудрями, прошёлся по комнате, искоса оглядывая в зеркало сам себя и поправляя одежду. - Маша, кинь мне пояс и сапоги! Нет, не надо!
Снова остановился перед гостем, пристально взглянул в лицо ему, взглянул на себя в зеркало и вдруг - весело захохотал.