— Рады послужить тебе, надежа-государь! Остаемся! — кричали коноводы.
Тем не менее многие уходили по-тайности.
И вот — Казань. Пугачёв отправил в город атамана Овчинникова со своими манифестами. Овчинников пробрался в пригороды Казани с четырьмя хорунжими, но вскоре вернулся.
— Не слушают, батюшка, — докладывал он Пугачёву. — Не слушают, а только бранятся.
— А коли бранятся, так мы с ними по-свойски перемолвимся, — гневно сказал Пугачёв. — Готовь, Афанасьич, армию к штурму. Да не можно ли, чтоб сегодня в ночь Минеев с Белобородовым по-тайности побывали в Казани да высмотрели, что надо?
— Слушаюсь, Петр Федорыч, — сказал горбоносый Овчинников, покручивая курчавую, как овечья шерсть, русую бородку.
— А утресь сам я объеду позиции. Да хорошо бы «языков» добыть.
— Перебежчики есть, батюшка, Перфиша с них допрос снимает.
— Ну так — штурм, Андрей Афанасьич! Я чаю, народу у нас сверх головы.
Одним гамом страху нагоним. А Михельсонишка-то кабудь затерял нас…
— Да ведь мы ходко подаемся.
— Слышь, Афанасьич. А чего-то я депутата-то от наследника давно не видел, Долгополова-то Остафья? Не сбежал ли уж?
— Нет, батюшка. Он дюже войнишки страшится, больше по землянкам хоронится. Да шея у него болит… Ему, чуешь, Нагин-Беда накостылял по шее-то.
— О-о-о, пошто же так?
— Да было вздумал Остафий-то с его жинкой поиграть, с Домной Карповной, ну и…
— Ишь ты, старый барсук… А что, хороша Домна-то?
— Да ничего себе, телеса сдобные.
— Ишь ты, ишь ты! Где ж он, Нагин-Беда-то, такую поддедюлил?
— А на Авзяно-Петровском заводе, батюшка, когда с Хлопушей в походе был. Она вдовица управителя завода — Ваньки Каина…
Когда пали сумерки, к палатке Пугачёва нежданно-негаданно подъехала пара вороных, запряженных в широкий тарантас. Из тарантаса выскочили двое: пожилой и парень, оба одеты в длиннополые раскольничьи кафтаны, на головах войлочные черные шляпы. Приезжих сопровождал конный казачий дозор, перехвативший их по дороге как людей подозрительных.
— Не можно ли нам батюшку увидать? — обратился пожилой приезжий к окружавшей палатку страже. — Мы казанские купцы, отец да сын.
— Зачего не можна, — можна, — сказал увешанный кривыми ножами Идорка.
Тут вышел из палатки Пугачёв в накинутом на плечи полукафтанье с золотым шитьем. Приезжие сняли шляпы и, касаясь пальцами земли, поклонились ему.
— Кто такие? Откуда? — спросил Емельян Иваныч.
— Купцы Крохины, твое величество, отец да сын. Я — Иван Васильевич буду, а это Мишка, оболтус мой…
— Ах, тятенька… По какому же праву… оболтус? — заулыбался кудрявый парень — косая сажень в плечах.
Все вошли в палатку.
— А я за тобой, твое величество. Уж не побрезгуй, бью тебе челом в гости ко мне пожаловать. Отец Филарет с Иргиза поклон тебе шлет, письмо получил от него намеднись, а с письмом и тебе вещицу прислал он зело важную… — напевным голосом говорил Крохин, высокий, здоровенный человек.
Открытое, с крупными чертами лицо его было не по летам молодо и свежо.
Светло-русая густая борода аккуратно подстрижена, в веселых на выкате глазах светился крепкий ум.
Пугачёв несколько опешил. Уж не подосланы ли от Бранта? Чего доброго, схватят да в тюрьму.
— Уж ты будь без опаски, батюшка, — как бы переняв его настроение, сказал, кланяясь, Иван Васильевич. — Мы люди по всему краю известные.
Крохиных всяк знает.
Пугачёв пристально взглянул в хорошие русские лица купцов и поверил им. Малый развязал узел и подал Пугачёву купеческую сряду, затем подпоясал его цветистым азарбатным кушаком, — и вот он, Пугачёв, купец.
Все же, уезжая, Емельян Иваныч призвал атамана Овчинникова, сказал ему:
— Слышь, Афанасьич, собрался я к купцам Крохиным в гости. Коль к полночи не вернусь, навстречь мне с казаками иди…
— Да заспокойся, батюшка!.. Мы люди верные, свои, — проговорил, улыбаясь, старик Крохин.
Кони подхватили, понесли.
Вскоре замерцала вдали линия сторожевых костров. Возле городских укреплений стали попадаться разъезды Бранта.
— Кто едет?
— Крохин!
— А, Иван Васильевич! Проезжай с богом.
На иных пикетах, узнав издалека купеческую пару вороных, говорили «Крохин это» и без задержки пропускали.
В черте города кони пошли шагом. Емельян Иваныч любопытным взором водил по сторонам. Впрочем, в Казани многое было ему знакомо. Старик Крохин пояснял ему:
— А это вот каменные палаты-те именитого купца Жаркова, Ивана Степаныча. Он нашего же старообрядческого толку и к вере нашей зело прилежен, самолучшая часовня у него.
Большой свежепобеленный дом Жаркова стоял на левом берегу Булака, упираясь огородами и фруктовым садом в усадьбу Егорьевской церкви.
— А это что на цепях-то? Мост, никак? — спросил Пугачёв.
— А это через Булак подъемный мост, чтобы суда с грузом пропущать.
Сам Жарков для себя же выстроил, на свой кошт. Он купец тароватый…
— Да ведь нам, купцам, тятенька, и не можно растяпистыми-то быть, — подергивая вожжами, сказал малый; он сидел вполоборота к седокам.
— А ты помолчи! — прикрикнул на него отец не то всерьез, не то в шутку. — А нет — живо святым кулаком да по окаянной шее… Чуешь?
— Какой вы, право, тятенька! — обидчиво произнес сын. — Да ведь я к слову.
— А это ж чьи суда-то? Его же? — спросил Пугачёв.
— Жарковские, жарковские… С товарами! По Каме да по Волге ходят.
Унжаки, тихвинки, беляны, астраханские косные лодки. Впрочем говоря — тут и других купцов, и моих пара посудинок есть. Вишь, Булак-то многоводен ныне, а вот ужо осенью одна тина останется да ил.
— А какие же товары-то грузятся тут? — допытывался Пугачёв.
— А товары — перво-наперво хлеб, ну там еще рогожи, лубок, ободья колесные, кожа, мыло, свечи сальные, холст… Да мало ли! Ведь Жарков-то, мотри, оптовую торговлю ведет по всей России. У него есть расшивы с коноводными машинами: по бокам колесья с плицами по воде хлещут. А это вон амбары, вишь, пошли жарковские, да еще Петрова купца. И мой амбаришка… вон-вон, с краю стоит.
Небо в лохматых тучах, накрапывал дождик. Вдали погромыхивало.
Становилось темно. Сзади золотым ожерельем туманился отблеск костров — то передовые позиции, куда было выведено немало жителей.
А вот и крохинский дом. Заскрипели ворота, подбежали люди с фонарями.
Хозяева с гостем вошли в горницы.
— Ну, гостенок дорогой, пойдем-ка наперед в баньку, в мыленку, с великого устаточку косточки распарить.
— Ништо, ништо, Иван Васильич, — обрадованно сказал Пугачёв и даже крякнул. — До баньки я охоч.
Провожали в баню гостя и хозяина два рослых молодца с фонарем. Шли огородом, садом. Путанные тени от деревьев елозили, растекались по усыпанной песком дорожке. Пахло обрызнутыми дождем густыми травами, наливавшимися яблоками, волглой, разопревшей за день черной землей.
Обширная бревенчатая баня освещена была масляными подвесными фонарями. Липовые, чисто, добела промытые с дресвой скамьи покрыты кошмами, а сверху — свежими простынями. На полу в предбаннике вдосталь насыпано сена, прикрытого пушистым ковром. На полках — три расписных берестяных туеса с медом да с «дедовским» квасом, что «шибает в нос и велие прояснение в мозгах творит». На особом дубовом столике — вехотки, суконки, мочалки, куски пахучего мыла. Мыловарнями своими Казань издревле славилась. В парном отделении, на скамьях, обваренные кипятком душистые мята, калуфер, чабер и другие травы. В кипучем котле квас с мятой — для распариванья березовых веников и поддавания на каменку.
В бане мылись вдвоем, гость да хозяин, говорить можно было по душам, с глазу на глаз. Купец принялся ковш за ковшом поддавать. Баня наполнилась ароматным паром. Шелковым шелестом зажихали веники. Парились неуемно. А купец все поддавал и поддавал, не жалея духмяного квасу. Пар белыми взрывами, пыхнув, шарахался вверх, во все стороны.
Приятно покрякивая и жмурясь, Пугачёв сказал: