— Какие же указы-то? — спросил Пугачёв и начал переобуваться: в правом сапоге кололо ногу.
— О том, чтоб соль народу дешевле продавать, об отобрании у монастырей крестьян и переводе их в государственные, еще предоставлялось право раскольникам, за границей находящимся, возвращаться в Россию и свободно молиться, где и кто как пожелает. Вот крестьяне и подумали: царь-то батюшка заботится о них, цену на соль сбросил, а раз от монастырей отобрал мужиков, стало — отберет и от помещиков: воля, братцы, будет. А тут старообрядцы стали в Россию приезжать да нахваливать царька: покровитель наш… Так и укрепилась за никудышным царьком в народе слава.
Горбатов смолк. Пугачёв встряхнул портянку: выпал острый камушек — и принялся снова обуваться.
— Значит, о всем об этом в Питербурге ведомо было!
— В придворных кругах полная известность была, ваше величество. А впоследствии даже все заурядное офицерство об этом знало.
— Стало, слава-то о Петре Федорыче ложная была?
— Правильно изволили молвить, ваше величество, ложная, — ответил Горбатов. И с жаром продолжал:
— А самое-то главное вот в чем. Петр Третий не только высшее офицерство, но и солдатство рядовое возмутил против себя своим нежданным миром с Фридрихом Вторым… Помните прусскую-то семилетнюю войну?
— Ой, большая заваруха тогда в Пруссии-то стряслась, — взволнованно молвил Пугачёв. — Уж так-то ли мы Фридриху наклали, уж так-то распатронили, что… Все подпоры из-под ног у него вышибли и в самом Берлине были…
— Были, контрибуцию взяли, — горячо подхватил Горбатов, — а только все насмарку пошло, псу под хвост. Сколько крови пролили русские, сколько добра извели, а ему, голштинскому выродку, все нипочем, лишь бы дружка своего Фридриха выручить — и выручил!
— Вы-ручил, выручил, сукин сын! — совершенно неожиданно вскричал вдруг Пугачёв и сплюнул. — Его не то что казнить, четвертовать надо было, в порошок стереть!
— Петра-то Федорыча? — едва не прыснув смехом, спросил Горбатов.
— Кого боле, — его, подлеца! — сурово сказал Пугачёв и отвернулся. — Выходит, зря я его из мертвых поднял? Ась?
— Не только подняли, а и прославили, — подхватил Горбатов.
— Моя, моя, выходит, прошибка… Ой, моя вина!..
— Нету вашей вины в том, — возразил Горбатов. — Народ захотел того, народ признал вас Петром Третьим.
— Народ? — насторожился Пугачёв. — А послухай-ка, что я тебе скажу.
Вот вчерась насчет замыслов да намерений моих толковал ты, велики-де они.
Велики-то, может, они и велики, да много ли толку-то от них, какая польза народу-то? Слышь, я тебе случай один поведаю. На Урале было дело, возле Белорецкого завода. Занятно, слышь. Сижу я один-одинешенек на высокой на скале, кругом непролазный лес, а подо мной речка взмыривает неширокая. И вижу я — поперек речки, от берега до берега, рыба густо идёт, косяком, как говорится, видимо-невидимо. И вот, батюшка ты мой, медведь шасть с того берега в воду. Встал он посередке речки на задни лапы навстречь рыбе и ну пригоршнями рыбу хватать да на берег выбрасывать. Бросит да посмотрит, бросит да опять через плечо посмотрит, видит: на берегу рыбешка трепыхается. Вот он и принялся работать со всей проворностью — швырк да швырк, швырк да швырк. Уж он и не смотрит, куда рыба летит, а все через голову, все через голову, из воды да опять в воду — швырк да швырк… Уж он кидал, кидал, аж упыхался… Ну, думает, теперь хватит, жратвы мне на всю осень да и на зиму останется… А я гляжу на него со скалы, и таково ли мне смешно… Вот вижу, рыба вся прошла, медведь оглянулся на берег, много ли, мол, наловил. А на берегу нет ни хрена, окромя малой толики рыбешки, что попервоначалу выбросил. Так что б ты думал! Как увидал Мишка прошибку свою, схватился обеими лапами за башку, весь расшарашился, и пошел, сердяга, на берег, а сам воет, ну таково ли жалобно воет, словно бы как навзрыд человек плачет…
— Занятно, весьма занятно, — откликнулся Горбатов, улыбаясь, и стал сшибать хлыстом листы на таловом кусте.
Заложив руки за спину и все так же вышагивая взад-вперед, Пугачёв остановился и сказал:
— Вот, ведаешь, как погляжу я на свои на дела — на замыслы, и горько мне станет. А ведь, пожалуй, и я такой же медведь-дурак, ни на эстолько не задачливей его… Сам посуди, Горбатов: швырял я, швырял целый год народу рыбу, а оглянешься — нет у народа ни хрена! Я кричу: «Детушки! Земля ваша, реки, озера и вся рыба в них — ваши!»… Ну точь-в-точь, как медведь-дурак в речке, а на проверку-то — на голом месте плешь… Где она, воля-то? Где земля-то? Я прокричал да ходом дальше, а катькины войска понабежали на то место, да ну людей кнутьями пороть да вешать. Вот мужики-то и подумают: эх, скажут, батюшка, батюшка… Много ты наобещал, а сполнить ничевошеньки не мог, ни синь-пороха! Обманщик ты, батюшка.
Пугачёв замолк, лицо его стало еще мрачнее, в глазах вспыхивали дикие огоньки.
— Томленье во мне какое-то, — немного погодя сказал он глухим голосом и снова сел рядом с Горбатовым, плечо в плечо. — Чего-то, чуешь, делается со мной. Спокой потерял я.
В воде всплеснула рыбешка. За речкой два татарина ловили лошадей.
Емельян Иваныч взял Горбатова под руку, тихо, сокровенно заговорил:
— Одно скажу тебе, Горбатов: настоящий ты… Мол, человек ты настоящий, без фальши. Был у меня еще один такой, Чика-Зарубин, да загинул… У тебя прямо от сердца все, своих думок ты не хоронишь. — Пугачёв посмотрел на него в упор, с горячностью сказал дрогнувшим голосом:
— Так будь же ты, Горбатов, закадычным другом моим. А друг, я чаю превыше всякого генеральского чина и званья, — и крепко обнял его.
У Горбатова запершило в горле, он не мог произнести ни слова, лишь заметил, как надсадно вздымается грудь Пугачёва, его темные, широко открытые глаза увлажнились.
— Ну, стало, будем с тобой во друзьях, — сказал Пугачёв, — а для всех прочих, до поры до времени, я — царь, ты — генерал мой. Понял? На том и прикончим. — Он встал, встал и Горбатов. — Слушал я тебя, голубь, и думал: вот бы поболе мне таких! А то, ведаешь, вовсе я среди атаманов своих сиротою стал, ей-ей…
— Вам ли о сиротстве говорить, государь! — возразил Горбатов. — Весь замордованный народ — с вами.
— Народ, друже мой, что зыбь морская, а ведь мы-то, чаю, сухопутные с тобой, по морю плывешь, а о землице думаешь: хоть бы островишко какой, где бы стать, голову преклонить, раны подлечить, душу отвести. Дошло до тебя это, нет?
— Дошло, ваше величество! — откликнулся Горбатов и опустил голову. — Рад служить вам…
— Устоишь?
— До последнего издыхания…
— Ой ли?
— Клянусь всем дорогим мне на свете! Хоть на плаху… с вами… за вас…
Пугачёв горько улыбнулся, одернул поношенный чекмень.
— Плаха, брат, штука плевая. Жить-воевать пострашнее. Особливо нам с тобой. Ведь не за себя одних ответ держим. Нас-то на плаху, а с нашим… царством… как?
— Ваше величество! — вскричал, блестя мокрыми глазами, Горбатов. — Наше царство на правде стоит, а правда живет вовеки.
— Вот и я этак же помышляю: правда со дна моря вынесет. Завали правду золотом, затопчи её в грязь — все наверх выйдет. И коль нам с тобой суждено животы за правду положить, другие ее, матушку, подхватят. Може, мы с тобой-то, знаешь, кто? Може, мы с тобой — воронята желторотые. А ворон-то вещун еще по поднебесью порхает. Ась?
Глава 5.
Гости с Дона. Огненный поток. Смерть Акулечки. Саратов пал. Враг следует по пятам.
1
Пугачёв двигался к Саратову. По пути лежал город Петровск, куда выслан был Чумаков предуготовить государю встречу. Воевода и его секретарь бежали в Астрахань. Воеводский товарищ Буткевич тоже собирался к бегству, но, по совету бывшего в Саратове Державина, остался. Он приказал вывести артиллерию из города, а канцелярские дела погрузить на подводы. Жители Петровска главным образом занимались хлебопашеством, и около 2000 так называемых пахотных солдат, собравшись вместе, побросали в телеги все дела, лошадей увели, воеводского товарища арестовали, приставив к его дому караул. А прапорщику Юматову бунтари сказали: