– Встречи с родными – по праздникам, – отвечал терпеливый Цвиллингефатер. – Во всяком случае, так говорит Менгеле.
Отец Близнецов в свои двадцать девять лет был ветераном чешской армии. Его отличала военная выправка, но была в нем какая-то изнуренность, которую только усугубляли его подопечные. Оценив его военное прошлое и свободное владение немецким, Менгеле поставил его воспитателем в мальчишеский барак и учетчиком всех поступающих близнецов; сделанные им записи потом отсылались на кафедру генетики Берлинского института имени кайзера Вильгельма.
Поручив Отцу Близнецов эту должность, Менгеле, наверно, совершил единственное в жизни доброе дело. Мальчишки души не чаяли в своем блоковом, смотрели на него как на идола, когда он давал им уроки – преимущественно немецкого и географии, а то и гонял с ними тряпичный мячик на футбольном поле, выкраивая редкие минуты для игры.
Среди близнецов-узников «Зверинца» были даже новорожденные; для обеспечения надлежащего развития младенцев их матерям разрешалось жить вместе с ними. Женщины заискивали перед Отцом Близнецов, твердили, что из него когда-нибудь получится прекрасный глава семьи, но он только содрогался от этих похвал и продолжал изобретательно и мягко выполнять свою работу. Мы, девочки, завидовали, что у мальчишек есть такой союзник: нами командовала Кобыла, а из нее невозможно было вытянуть никакие сведения о нашем местонахождении. От других девочек, соседок по бараку, мы узнали, что примерно за месяц до нашего появления менгелевский «Зверинец» перебазировался из первоначального расположения в бывший цыганский блок. Цыган в живых не осталось: они все до единого были уничтожены; их истребление рассматривалось как необходимая мера, поскольку лагерное начальство ужасалось: цыган, дескать, так и косят болезни и голод. Рацион – как у всех, но взрослые, сомнений нет, объедают детей. Цыгане готовы грязью зарасти – им лишь бы петь и плясать. Единственный способ справиться с таким народом – извести его под корень.
Ходили слухи, будто Менгеле пытался этому помешать. Правда ли это – никто не знал. Нам было известно лишь одно: цыган умертвили газом, а на их место пригнали нас, освенцимских близнецов. Прямо перед нашим новым жилищем находился пустырь, куда немцы свозили мертвых и умирающих. С чудовищной регулярностью пустырь покрывался телами и вновь расчищался. И все это – у нас на глазах.
А за четырехметровыми ограждениями, стоявшими под электрическим током, виднелись поля и березы. На ближайшем поле мы видели женщин-узниц: если девочки замечали там своих матерей, через ограду летели куски хлеба; оставалось только надеяться, что хлеб не полетит к нам обратно: ведь мы получали усиленное питание. По вторникам и четвергам нас водили в лаборатории, находившиеся в двухэтажном кирпичном доме, а больше, считай, мы ничего и не видели.
Если по какой-то причине нас срывали с места и куда-нибудь перевозили, нам представлялась возможность узнать об Освенциме побольше, но та часть лагеря, которая носила название «Канада», была скрыта от наших глаз: там тянулись пакгаузы, ломившиеся от награбленного, потому-то заключенные и дали ей название страны, которая воплощала для них благополучие и роскошь. В строениях «Канады» штабелями лежало и бывшее наше имущество: очки, пальто, инструменты, чемоданы, даже наши зубы и волосы – словом, все, что считается необходимым для сохранения человеческого облика. Баню, где догола раздевали узников, мы не видели, как не видели и так называемую душевую – побеленный деревенский домик по левую руку от бани. Не видели мы и роскошно отделанный штаб СС, где устраивались гулянки, куда приводили женщин из «Пуффа», чтобы те танцевали с эсэсовцами и сидели у них на коленях. Ничего этого мы не видели, а потому считали, что уже знаем худшее. Мы не могли вообразить, как необъятны бывают истязания, как изощренны и целенаправленны, как они вырывают людей из семьи одного за другим или единым подлым ударом показывают всем и каждому лик смерти.
На второй день Отец Близнецов сохранял всю ту же деловитость и твердость, с которой начинал бумажную волокиту с вопросниками, но временами колебался: он взвешивал значение каждого ответа в отдельности и его возможные последствия для нашей лагерной жизни. Я наблюдала, как медлит его рука, прежде чем поставить в нужной графе неуверенный крестик.
– А теперь скажите, – спрашивал он, – которая из вас появилась на свет первой?
– Разве это важно? – Стася терпеть не могла такую въедливость.
– Для доктора важно все. Мы с моей сестрой Магдой не знаем, кто родился первым. Но всегда говорим, что я старше, просто чтобы его не сердить. Так что ответь мне, Перль: которая из вас была первой?
– Я, – вырвалось у меня.
Пока мы с Отцом Близнецов уточняли подробности, Стася начала атаковать вопросами доктора Мири – та ждала, когда можно будет взять заполненные бланки и отнести в лабораторию.
Доктор Мири была настоящей красавицей, о ней с удовольствие говорили «как лилия» – цветок торжественный и чуткий. В ней угадывалось отдаленное сходство с нашей мамой: темные волосы, большие глаза, красиво изогнутые губы, но внешность у нее была скорее кукольной, а изменчивое выражение лица зачастую казалось мне чужеродным, каким-то далеким, отсутствующим. Пробегавшие по ее лицу тени могли бы играть на лице женщины, которая погрузилась в глубину и снизу наблюдает за водной рябью.
Но было нечто еще более поразительное, чем красота доктора Мири сама по себе, а именно тот факт, что Менгеле позволил ей сохранить свою красоту. Красавиц, попадавшихся на глаза Менгеле, обычно ждали разительные перемены: он не мог позволить себе восхищения. Для них были уготованы два пути: путь Иби и путь Орли. Кого ждал путь Орли, те, прибывая в лагерь красавицами, уже назавтра представали совсем в другом обличье: Менгеле вспучивал им животы и, вызывая отеки, превращал ноги в сардельки или же делал их лица похожими на восковые маски, обезображенные язвами. Кого ждал путь Иби, тех отправляли в «Пуфф», где заставляли свешиваться из окон, трепетать диковинными яркими птицами и слушать, как мадам торгуется об их цене с постучавшими в дверь мужчинами. Путь Мири – путь доктора-еврейки, уважаемой самим Менгеле, – был огромной редкостью.
Орли с Иби приходились сестрами доктору Мири. Она с ними почти не виделась. Чтобы заставить доктора Мири расплакаться, достаточно было упомянуть Иби и Орли. Время от времени этим пользовался Менгеле, если находил ее работу в лаборатории неудовлетворительной или вынуждал делать что-нибудь невыносимое. В будущем мне предстояло не раз наблюдать такие сцены, но в тот день я видела только доктора Мири, стоявшую в ожидании наших опросных листов.
– Когда нас отпустят? – спросила ее Стася.
В воздухе повисла пауза.
– Определенные планы на этот счет есть, – выговорила наконец доктор Мири, переглянувшись с Отцом Близнецов, как это делают взрослые, когда перед ними встают извечные щекотливые вопросы, на которые нет ответов. – Мы их прорабатываем, но пока неизвестно…
Она была избавлена от необходимости продолжать: на пороге появилась женщина с парой свертков, запеленатых в серые тряпки; младенцев она держала личиками назад.
Матерям новорожденных иногда позволялось жить в «Зверинце» и нянчить детей. В числе таких матерей была и Клотильда. Клотильду знали все, потому что ее муж убил эсэсовца: выхватив у охранника пистолет, он сделал роковой выстрел и тем самым разжег искру бунта. Беспорядки стоили жизни еще троим нацистам, после чего лагерное командование согнало всех узников смотреть, как повесят зачинщика. Но итогом этой казни стало не устрашение остальных, а рождение легенды. Ореол героя перейдет к его детям, с гордостью заявляла Клотильда, но слава отца, как видно, нисколько не утешала младенцев. Те скулили и брыкались в засаленных пеленках, будто негодуя против насильственной смерти главы семьи.
Подскочив к молодой матери, Стася попыталась разглядеть маленькие свертки. Я испугалась, как бы она не попросила их подержать – моя сестра частенько переоценивала свои возможности, – но, к счастью, она только сыпала вопросами.