Когда озноб прекратился, одиннадцатилетние близняшки Степановы, Эсфирь и Серафима, лежавшие прямо под нами, впрыгнули к нам на матрас и раздели малышку догола. Управились они с такой пугающей ловкостью, будто всю жизнь только и делали, что раздевали покойных. Эсфирь с радостью набросила на плечи кофту; Серафима влезла в шерстяную юбку. Мое неодобрение, наверно, выглядело слишком явным, потому как Эсфирь, чтобы не нарываться на ссору, решила откупиться от меня чулками мертвой девочки, сунув засаленные комки прямо мне под нос.
Я только отмахнулась, и тогда она, бывалая, из «стареньких», бросила мне в лицо колкое словечко, которым обзывали новеньких, «пришлых».
– Цуганг! – прошипела она.
Если бы не подавленность зрелищем смерти, я, наверно, не полезла бы за словом в карман, но в тот миг мне было все равно. Степановы заговорщически переглянулись, а потом Серафима подмигнула в мою сторону, как бы давая понять, что сейчас мне окажут большую услугу. Без единого слова они вдвоем взялись за голову мертвой девочки и стали тянуть щуплое тельце из нашей шконки.
– Пусть остается. – Я положила руку на еще не остывшую грудь.
– Она ж померла, – возразили сестры. – Видишь, изо рта струйка вытекла? Значит, померла!
– И что из этого? Ей ведь нужно где-то лежать.
– По закону нельзя, цуганг.
– По какому еще закону?
Сестры были так заняты спуском по лесенке и сбросом тела, что не ответили; движения их освещал все тот же слабый свет, из которого только что рождались животные-тени. По мне, лучше бы в бараке наступила непроглядная мгла. Потому как я заметила, что у той девочки, когда ее труп летел на пол мимо лестничных перекладин, раскрылись глаза. Все лежавшие на шконках отвернулись, чтобы не видеть этого исхода, но я заметила, как девочкины волосы веером накрыли порог, когда ее вытаскивали за дверь, и, провожая взглядом покойную, постаралась запомнить, какие у нее были глаза.
Вроде бы карие, как у меня, но поручиться не могу – знакомство наше оказалось слишком кратким.
Зато в память врезалась сноровка тех сестер. Вернувшись в барак, они на пороге похлопали в ладошки, чтобы отряхнуть сажу. Серафима покружилась в новой юбке, Эсфирь начала ощипывать катышки с похищенной кофты. Эти новые приобретения их взбодрили. Серафима подплыла к Стасе и швырнула ей какой-то комок.
– Держи чулки, – переплюнула она через губу. – И нечего тут нос задирать.
Стася разглядела упавшие ей на колени чулки, влажные, жалкие. Я посоветовала ей вернуть их, но Стася никогда не слушала советов, даже моих. К вящей радости Серафимы, моя сестра натянула чулки на пальцы вместо варежек.
– Надо ж было додуматься, – одобрила Серафима, прежде чем улечься к сестре на самые нижние нары.
Зашуршала прелая солома, и эти две стервятницы, как пить дать, начали планировать следующее мародерство.
Чтобы выжить, здесь каждый шаг планировали наперед. Я это заметила. И поняла, что нам со Стасей придется распределить между собой житейские обязанности. Разделение труда обычно происходило у нас само собой, а потому в предрассветной мгле мы легко договорились о самом насущном: Стася берет на себя смешное, будущее, плохое. Я беру на себя грустное, прошлое, хорошее.
Кое в чем эти сферы пересекались, но нам уже случалось договариваться о подобных перехлестах. Мне казалось, дело было решено по справедливости, но Стасю охватили дурные предчувствия.
– У тебя задачи труднее, – сказала она. – Давай поменяемся. Я возьму прошлое, а ты – будущее. Будущее надежду дает.
Да ладно, пусть остается, как решили, сказала я. Забирай себе будущее. Я возьму смешное, а ты – будущее. Для равновесия. А сама подумала: сколько лет мы старались согласовывать каждое движение. В раннем детстве приучали себя делать одинаковое количество шагов за день, произносить одинаковое количество слов, одинаково улыбаться. От этих воспоминаний я мало-помалу успокаивалась, но, как только начала приходить в себя, Кобыла вернула нас в пучину страха. Холодная, деловитая, отталкивающая фигура в балахоне цвета овсяной каши протискивалась через барак, держа на руках всю ту же умершую девочку, но уже перепачканную грязью. Без единого слова Кобыла поднесла ее к нашей шконке и втиснула рядом со мной, а потом сложила холодные ручонки на впалой груди и скрестила девочкины лодыжки. Трудилась она сосредоточенно, высунув кончик языка, будто составляла цветочную композицию к приезду дорогих гостей, а под конец спросила:
– Кто это сделал?
Мертвая девочка незрячими глазами смотрела на потолочные балки.
Никто не ответил, но Кобыла и не ждала ответов; она использовала эту возможность, как любую другую, чтобы нас приструнить.
– Советую вам, дети, найти себе забаву получше, чем оттаскивать трупы к уборной. Всем известно, что в «Зверинце», как постановил доктор Менгеле, вас каждое утро пересчитывают по головам. Если только этого трупа снова не окажется на месте…
Оставив угрозы висеть в воздухе, чтобы посильнее нас запугать, Кобыла сочла свою миссию выполненной и, в развевающемся балахоне цвета овсянки, устремилась к выходу. Замедлила шаг она лишь для того, чтобы отобрать спички у той девочки, которая вчера устроила шествие теней. И вновь наступила темнота, но не столь непроглядная, чтобы заслонить зрелище смерти у нас под боком.
– У нее даже сейчас голодный вид, – заметила Стася и сквозь чулок провела пальцем по девочкиной неподвижной щеке. – Как по-твоему, она еще сохраняет чувствительность?
– Нет, откуда у покойников чувствительность? – ответила я.
Но полной уверенности у меня не было. Если и существовало такое место, где истязали даже мертвых, так это «Зверинец».
Сняв с рук чулки, Стася попыталась натянуть их девочке на ноги. Сначала на левую ногу, потом на правую. Один чулок дошел только до середины голени, а другой легко скользнул выше колена. Сокрушаясь от такой неаккуратности, Стася начала поддергивать шерстяной трикотаж, и мне пришлось ей указать, что чулки эти от разных пар: как ни дергай, одинаково не натянешь. И что-либо исправить здесь невозможно; остается довольствоваться тем, чем есть.
– Пожалуйста, – зашептала я Стасе, которая от старания только проделала в одном чулке новую дыру, – оставь мне прошлое, а вдобавок и настоящее. Не хочу я разбираться с будущим.
Так мне досталась роль хранительницы времени и памяти. С той поры вести счет дням стало моей личной обязанностью.
3 сентября 1944 г.
В прошлой жизни все переговоры за нас обеих вела я. У меня был открытый характер, я выработала надежные способы избегать неприятностей и находить приемлемые решения как с ровесниками, так и со взрослыми. Эта роль меня устраивала. Я со всеми была в друзьях и по-честному отстаивала наши интересы.
Прошло совсем немного времени – и мы поняли, что к здешним условиям Стася приспособлена лучше. В ней появилась какая-то бесшабашность. Улыбаясь, она стискивала зубы; научилась ходить не по-девчоночьи, а вразвалочку, на манер киношного ковбоя или героя комиксов.
В то первое утро она не закрывала рта. Забрасывала вопросами всех, кого только можно, чтобы нам с ней поскорее приноровиться к лагерной жизни. Первым подвергся ее атаке взрослый человек, который представился нам как Zwillingesvater – Отец Близнецов. От него не укрылось наше недоумение, но он не стал ничего объяснять, а только сказал, что все дети зовут его именно так; в «Зверинце», как нам предстояло выяснить, было принято давать человеку новое имя и новое сознание; даже взрослые не составляли исключения из этого правила.
– Когда мы увидимся с родными? – спрашивала Стася, пока Отец Близнецов, сидя на перевернутом ящике, подробно записывал для Менгеле все наши данные.
Мы примостились рядом, за мальчишеским блоком; у наших ног в грязи лежал бесхозный глобус. Путешествиям этой реликвии, обычно хранившейся на складе, отчаянно завидовали все: глобус перемещался из одного конца лагеря в другой, а мы были привязаны к «Зверинцу». Один мальчишка, по имени Петер Абрахам, которого Менгеле прозвал Интеллигент и назначил своим посыльным, украдкой подбирал этот небольшой глобус, прятал под пальто и ковылял, как будто на сносях, от одного блока к другому. Глобус нужно было забирать с утра пораньше, а вечером кто-нибудь из блоковых украдкой относил его назад. Таким образом этот маленький мир переходил из рук в руки и со временем изрядно поистрепался. На его поверхности зияли дырки, границы стерлись, целые страны исчезли полностью. Тем не менее глобус оставался глобусом и приносил немалую пользу, потому что во время таких вот допросов можно было рассматривать земной шар, а не лицо Отца Близнецов, хотя оно, как мне думалось, выглядело таким же потрепанным и унылым.