– Я кого спрашиваю? – не отставал конвоир, вторично проходясь жердью по нашим ногам. – Ты кто такой?
Зайде ответил ему по-немецки. Имя – Тадеуш Заморски. Возраст – шестьдесят пять лет. Польский еврей. На этом он остановился, как будто исчерпал все необходимые сведения.
А нас так и тянуло продолжить вместо него, добавить подробности: зайде раньше служил профессором биологии. Не одно десятилетие преподавал свой предмет в университетах, но при этом был специалистом в самых разных областях. Захочешь постичь глубинный смысл поэзии – спроси зайде. Захочешь научиться ходить на руках или отыскивать в небе нужную звезду – он покажет, как это делается. С ним вместе мы как-то наблюдали радугу сплошь красного цвета, соединившую море и горную вершину; впоследствии зайде частенько произносил за нее тост, восклицая со слезами на глазах: «За невыразимую красоту!» Он так любил говорить здравицы, что делал это по любому поводу, к месту и не к месту. «Да здравствует утреннее купание!» «Да здравствуют липы у ворот!» А в последние годы его излюбленный тост звучал так: «За тот день, когда мой сын, целый и невредимый, вернется домой!»
Но как ни чесались у нас языки, конвоиру мы не ответили: подробности застревали в горле, а глаза были на мокром месте от близости погибшей луковицы. Слезы – это из-за лука, твердили мы самим себе, смахивая влагу, чтобы сквозь прорехи в дедовом пальто следить за происходящим.
Каждая прореха обрамляла пятерку людей: троих мальчиков, их мать и человека в белом халате, который, занеся авторучку, стоял с небольшим блокнотом. Нас более всего заинтриговали мальчики: до той поры нам не доводилось видеть тройняшек. В Лодзи у нас были знакомые девочки-близняшки, но тройня – это уже из области преданий. Мальчишки, хотя и производили впечатление своим числом, намного уступали нам в сходстве. У всех троих были черные глаза и кудряшки, жилистые тела, но повадки разные: один щурился от солнца, двое других мрачно хмурились. Сходство стало заметным лишь тогда, когда мужчина в белом халате наделил всю троицу конфетами.
Мама тройняшек отличалась от других матерей, ехавших в скотовозке: ее горе было тщательно запрятано внутрь, а сама она замерла в неподвижности, как остановившиеся часы. Одна рука в какой-то постоянной нерешительности парила над головами сыновей, будто лишилась права к ним прикасаться. Человек в белом халате не замечал этой осторожности.
Одним своим видом он внушал страх: сверкающие черные штиблеты и черные волосы такого же блеска; широченные рукава-крылья, которые бились и трепетали, когда он поднимал руку, загораживая добрую часть горизонта. Видный собой, прямо кинозвезда, он тяготел к лицедейству; на физиономии у него играла напускная приветливость, как будто объявлявшая всем и каждому о его благих намерениях.
Мать тройняшек и мужчина в белом халате коротко побеседовали. Судя по всему, без враждебности, хотя разговаривал большей частью мужчина. Мы сгорали от желания подслушать, но нам, полагаю, хватило того, что последовало: женщина провела рукой над черноволосыми головами тройняшек, а потом отвернулась, доверив сыновей человеку в белом халате.
Это врач, только и сказала она, отходя неверным шагом. С ним вы в безопасности, заверила она сыновей – и больше не оглядывалась.
От ее слов наша мама тихонько пискнула и всхлипнула, а потом потянулась к руке конвоира. Такая дерзость нас поразила. Мы привыкли видеть маму робкой, неуверенной: она смущалась, когда делала заказ в мясной лавке, и старалась не сталкиваться с домработницей. Можно было подумать, особенно после исчезновения нашего папы, будто в жилах у нее не кровь, а какой-то студень, дрожащий и податливый. В скотовозке она приводила себя в чувство единственным способом: рисовала на деревянной стенке цветок мака. Пестик, лепесток, тычинка – мама выводила их с необычайной сосредоточенностью и, как только останавливалась, напрочь теряла присутствие духа. Но на этих сходнях в ней проснулась небывалая твердость, какая несвойственна измученным и голодным. Не музыка ли способствовала ее преображению? Мама всегда любила музыку, а на станции звучали бравурные мелодии; они проникали к нам в скотовозку и с подозрительной веселостью манили наружу. Со временем до нас дошла вся глубина этого коварства; мы стали бояться праздничных мотивов, суливших только страдания. Оркестранты поневоле старались обмануть каждого вновь прибывшего; они, музыканты, вынужденно использовали свое дарование как ловушку для доверчивых, убеждали, что тех привезли в такое место, где ценятся человечность и красота. Музыка… ею окрылялся всяк сюда входящий; она плыла рядом и залетала в ворота. Не потому ли так осмелела наша мама? Этого я уже никогда не узнаю. Но когда она заговорила, я преисполнилась гордости за ее мужество.
– Здесь не обижают… двойняшек? – спросила она конвоира.
Помотав головой, тот повернулся к доктору, который в пыли присел на корточки, чтобы при разговоре заглядывать мальчикам в глаза. Издали казалось, что у них идет самая задушевная беседа.
– Zwillinge! – выкрикнул конвоир. – Близнецы!
Доктор оставил тройняшек на попечение какой-то надсмотрщицы, а сам широким шагом заспешил в нашу сторону, вздымая пыль начищенными штиблетами. С мамой он заговорил обходительно, держа ее за руку:
– У вас особенные дети? – Смотрел он, как нам казалось, дружелюбно.
Мама, переминавшаяся с ноги на ногу, вдруг как-то съежилась. Попыталась высвободить руку, но затянутые в перчатки докторские пальцы держали цепко и даже начали поглаживать мамину ладонь, словно исцеляя мнимую рану.
– Всего лишь двойня, а не тройняшки, – извиняющимся тоном ответила мама. – Надеюсь, это тоже неплохо.
Доктор громко, вызывающе хохотнул, и его смех проник в недра дедушкиного пальто. Когда он умолк, мы вздохнули с облегчением и стали слушать, как мама расписывает наши достоинства.
– Обе немного владеют немецким. Отец с ними занимался. В декабре им исполнится тринадцать. Читают запоем. Перль обожает музыку… сообразительная, практичная, занимается танцами. А Стася… Стася у меня… – тут мама сделала паузу, словно не зная, как меня описать, а потом закончила: – наделена богатым воображением.
Стоя на платформе, доктор с интересом выслушал эти сведения и жестом попросил нас спуститься к нему.
Мы колебались. В душных складках пальто нам было как-то спокойнее. Снаружи лютовал серый, колючий ветер, который не давал забыть о наших бедах и приносил с собой запах гари; автоматы отбрасывали тени; исходя слюной, лаяли и рычали собаки-убийцы. Нам хотелось зарыться поглубже, но доктор сам распахнул на зайде пальто. Мы зажмурились от солнечного света. У одной вырвался сердитый крик. Наверно, у Перль. Но, скорее, у меня.
Как можно допустить, поразился доктор, чтобы такие милые личики искажались кислыми гримасами? Он выдернул нас вперед, развернул к себе, а потом велел стать спиной к спине, чтобы оценить совпадение роста.
– Улыбайтесь! – распорядился он.
С какой стати мы повиновались такому приказу? Думаю, ради мамы. Это для нее мы растянули губы, хотя она в панике уцепилась за дедушкин локоть. Со лба у нее потекли две струйки пота. С того момента, когда нас загнали в скотовозку, я избегала смотреть на маму. Вместо этого я смотрела на маков цвет, пристально изучая хрупкий венчик. А мамино лицо стало каким-то неузнаваемым, отчего у меня открылись глаза на произошедшую с ней перемену: все еще красивая, мама превратилась в изнуренную бессонницей, павшую духом соломенную вдову. Прежде аккуратная, не в пример многим, она махнула на себя рукой: на запыленных щеках виднелись потеки, кружевной воротничок обвис. Оттого что она нервно кусала губы, в уголках рта засохли тускло-гранатовые капли крови.
– Полукровки? – предположил он. – Эти льняные волосы!
Мама пригладила свои черные локоны, словно устыдившись их прелести, и помотала головой.
– Мой муж… он был светловолосым, – выдавила она.
Только так мама и отвечала всякий раз, когда незнакомцы, видя наш цвет волос, заявляли, что мы – полукровки. С течением времени каждой из нас все чаще бросали в лицо это слово: «мишлинг»; потому-то зайде и придумал для нас игру в «живую природу». Не думайте об этих дурацких Нюрнбергских законах, твердил он. Не слушайте досужие разговоры о чистоте расы, генетическом скрещивании, четвертьевреях и прочих неарийцах, о нелепых, омерзительных проверках, которые имеют целью разделить наше общество по принципу капли крови, в зависимости от того, с кем ты состоишь в браке и где молишься Богу. Как услышите такие слова, говорил зайде, вспоминайте о разнообразии живой природы. Благоговейте перед нею и крепитесь.