Из ноздрей Симона выползли два щупальца дыма. Невозможно было понять, размышляет ли он над моим предположением.
– Никто не знал, что ее перевезли сюда, – категорично заявил он.
– Известия трудно скрыть. Люди многое слышат. Так же, как мы сейчас услышали историю от Лео.
Потребовалась целая бригада рабочих, чтобы погрузить новый реликварий плащаницы в грузовик. Священники – чтобы открыть часовню. Затем еще несколько рабочих и еще несколько священников – чтобы разгрузить машину. Если хотя бы один из них упомянул новость в разговоре с женой, с другом, с соседом…
– В ту ночь Уго сидел в грузовике, – сказал я. – Всякий, кого задействовали в перевозке, его видел. Может быть, поэтому его преследовали.
– Но ни тебя, ни меня не видели. Зачем преследовать нас?
– Так что же, по-твоему, произошло?
Симон стряхнул с сигареты пепел, глядя, как уголек, кувыркаясь, полетел в темноту.
– Уго ограбили. Я не знаю, что произошло в квартире, но здесь нечто другое.
И все же в голосе у него звучало едва заметное сомнение.
Зазвонил мой мобильный. Я глянул на экран.
– Дядя. Ответить?
Симон кивнул.
– Александр? – спросил на другом конце глубокий, неспешный голос.
Кажется, дядя Лучо недоумевает всегда, когда люди сами отвечают по своему телефону. Он не может понять, почему у всех остальных нет священников-секретарей.
– Да, – сказал я.
– Где ты сейчас? Симон и Петрос – в безопасности?
Он наверняка уже знал о взломе.
– У нас все хорошо. Спасибо, что спросил.
– Мне говорили, что сегодня вечером вы оба были в Кастель-Гандольфо.
– Да.
– Ты, должно быть, очень огорчен. Я распорядился, чтобы для вас троих на сегодня приготовили гостевые комнаты, так что скажи, где вы, и я пришлю машину.
Я замялся. Симон уже качал головой и шептал:
– Нет. Этого мы делать не будем.
– Спасибо, – сказал я, – но мы сейчас у одного нашего друга, в казармах швейцарской гвардии.
Ответа не последовало, лишь знакомое молчание, провозвестник недовольства моего дяди.
– Тогда я хочу видеть вас завтра у себя во дворце, – сказал он наконец. – С утра. Обсудить ситуацию.
– Когда именно?
– В восемь. И Симону тоже передай. Рассчитываю увидеть и его.
– Мы придем.
– Рад слышать. Спокойной ночи, Александр!
Трубка бесцеремонно отключилась.
Я повернулся к Симону.
– Он хочет встретиться с нами в восемь.
Новость не произвела никакого впечатления.
– Так что, наверное, надо поспать.
– Ты иди. А я буду спать здесь, – вдруг заявил Симон.
Здесь. На открытом воздухе. Под окнами папы.
– Да ладно тебе, – сказал я. – Пойдем внутрь.
Но все было безнадежно. Не спать на кровати – обычная практика самоистязания среди священников, и она, по крайней мере, здоровее, чем затягивание веревки на бедре. Наконец я сдался и сказал, что приду за ним утром. Ему необходимо побыть одному. А я решил сегодня вечером помолиться за брата.
Когда я вернулся, Лео и София уже ушли спать, тем самым дав понять, что отдали квартиру в мое распоряжение. А я надеялся узнать у Лео, о чем говорили в столовой после нашего ухода… Что ж, придется обождать с расспросами до завтра. На моем старом добром друге – раскладном диване, ветеране былых попоек – лежали сложенные простыни. Давняя географическая карта пятен на нем исчезла, пав жертвой женской руки. За дальней дверью в спальню я различал слабые звуки, которые вряд ли были звуками любви – для этого мои друзья слишком деликатны. Впрочем, как большинство священников, я не ручаюсь за человеческую природу.
Когда я снова заглянул в детскую, Петрос лежал, закопавшись в простыни. Его греческий крестик, который он почему-то решил снять с шеи, выскользнул из раскрывшейся ладошки на пол. Я подобрал его и положил в дорожную сумку, потом встал на колени у окна. Там лежала Библия, греческая, я упаковал ее с собой, когда мы уходили из дома, – та самая Библия, по которой мы с Петросом учились складывать слова. Сжав ее в руках, я попытался унять чувства. Обуздать страх, таящийся во тьме, и ярость, разгоравшуюся от мысли, что Петросу грозит опасность в нашем собственном доме. Гнев издавна живет в греческой душе. Это первое слово нашей литературы[7]. Но надо было успокоиться. То, что я собирался сделать, я уже сотни раз делал для Моны.
«Господи, как я молюсь о прощении собственных грехов, так молюсь и о прощении их грехов. Как молю Тебя простить мне, так и я прощаю им. Как они грешники, так и я грешен. Кирие элейсон! Кирие элейсон!»
Я повторил эти слова дважды в попытке сосредоточиться на них, но мысли мои путались. Я понимал, что если швейцарские гвардейцы выставили у казарм дополнительных часовых, на то были веские причины. И не зря Лучо вызывает нас к себе. Говоря Петросу, что мы в безопасности, я даже не надеялся. Я откровенно лгал.
Глаза привыкли к темноте, и я стал разглядывать зверей, которых София нарисовала на стенах детской. На двери висела вешалка с детской одеждой, сшитой хозяйкой дома. Еще болезненнее, чем обычно, я почувствовал отсутствие Моны. Ее семья по-прежнему жила в городе. Несколько двоюродных братьев и дядьев – по большей части водопроводчиков, которые гоняли не приглянувшихся им молодых людей куском трубы. Если бы я попросил у них защиты, они бы, наверное, посменно присматривали за Петросом и за мной. Но я бы скорее уехал из города вместе с сыном, чем стал им обязанным.
В темноте я расстегнул сутану и сложил на стул. Потом улегся рядом с сыном и попытался придумать, чем мне назавтра его занять. Как стереть из его памяти воспоминание о сегодняшнем вечере. Я на ощупь погладил Петроса по плечу, не зная, на самом ли деле он спит, и мне вдруг захотелось, чтобы он отозвался. С тех пор как ушла жена, число моих одиноких ночей не убывало. Лишь притупилась боль, и это тоже было печально. Мне не хватало Моны.
Я ждал, когда придет сон. Ждал и ждал… Кажется, ждал уже целую жизнь.
Евангелия говорят, что Иисус готовил своих последователей ко второму пришествию, рассказывая притчи. Он сравнивал себя с хозяином, который оставил свой надел и отправился на свадьбу. Мы, его слуги, не знаем, когда вернется хозяин. И поэтому должны ждать его у дверей и не гасить ламп. «Блаженны рабы те, которых господин, придя, найдет бодрствующими». И если мне придется ждать возвращения жены всю жизнь – это не дольше, чем пришлось ждать любому христианину за последние две тысячи лет.
Но в такие ночи, как эта, ожидание отдавалось болью, громко стучащей в бесконечной пустоте. Мона была робкой, застенчивой и таинственной. Ее стеснительность перекликалась с моими поисками себя. Кто я такой и зачем пришел в этот мир, когда у родителей уже был Симон?
В детстве я, старший на два года, мало обращал на нее внимание. Правда, и она была слишком скромной, чтобы ее замечали. Возможно, сказывалось и то, что девочка росла в стенах Ватикана. На фотографиях в квартире ее родителей можно проследить, как задорный круглолицый ребенок постепенно превращался во все более привлекательную девчушку. В десять она совершенно невзрачна: темные взъерошенные волосы, водянистые зеленые глаза, толстые щеки. К тринадцати все переменилось: уже вполне отчетливо видно, что в один прекрасный день из нее получится что-то необыкновенное. К пятнадцати, как раз когда я готовился ехать в колледж, метаморфоза началась. И Мона это осознавала: следующие три года стали временем новых причесок и экспериментов с косметикой. Казалось, она одним глазком заглянула через стену в Рим и увидела, как выглядит современная женщина. Фотографии ее родителей были тщательно обрезаны, но сама Мона однажды отметила, что на некоторых все же видны глубокие вырезы и короткие юбки. Она рассказала мне о тайных вылазках в Рим с целью купить туфли на высоком каблуке и украшения – вылазках, во время которых она обнаружила, что одобрительный свист ад ресован, оказывается, вовсе не другим женщинам.